Страница 7 из 70
Я набираюсь храбрости и смотрю в ее глаза долго-долго. Мне начинает казаться, что я читаю ее мысли. Нет ничего легче читать мысли человека, который хочет того же, чего и ты. Кроме того, я вижу, что ей так же страшно, как и мне. Да, ей очень страшно. Она даже встает и смотрит на окно. Но за окном уже ночь.
Я молчу. Я очень не хочу, чтобы она уходила, но должен молчать. Так надо…
Она долго надевает парку, потом еще дольше натягивает рукавички. Лицо ее сосредоточенно и серьезно.
— Скоро твои друзья придут, — говорит она и поворачивается ко мне. — Тогда тебе не будет так скучно.
В ее глазах стоят слезы.
И тогда я встаю от огня.
Я только встаю, но она тотчас бросается ко мне. Мы оба молчим. Она не целует. Она только прижимается ко мне всем телом, и с каждой секундой все крепче.
— Скоро твои вернутся, — в который раз повторяет она, и голос ее становится хриплым, как у человека, который болен горячкой…
А за окном воет пурга. На стеклах мороз уже закончил рисовать новый, еще невиданный узор и сейчас покрывает его для прочности плотной снежной занавеской.
В моей землянке тепло, пахнет мокрой шерстью и печной глиной.
Если положить оленью шкуру на землю мехом наружу, можно не опасаться ни простуды, ни сырости…
…Потом мы долго сидим, прижавшись друг к другу, и опять молчим. Потом Арачи вскакивает, бежит к двери и начинает энергично развязывать, привезенные с собой потакуи[11].
В слабом свете затухающего огня ее обнаженное тело кажется отлитым из бронзы. Боже мой, как же она невероятно, сказочно хороша! Розовые, оранжевые, красные блики бесшумно скользят по ее коже, переливаются на маленькой, по-девичьи упругой груди, на сильных мышцах живота, округлостях ног.
Арачи замечает, что ею любуются, но вместо того, чтобы смутиться, неожиданно выпрямляется и подходит ко мне:
— Иргичи, тебе, правда, нравится Арачи?
И опять мы словно погружаемся в глубокое и прекрасное сказочное море, и теплые волны ласкают и нежат наши обнаженные тела…
Мы не скоро приходим в себя. Я бросаюсь разжигать давно потухшую печь, а Арачи снова принимается за свои потакуи. Она тащит их волоком через всю землянку ко мне и высыпает на оленью шкуру все свое богатство. Тут и куски мороженой оленины, и сырая печенка — лучшее лакомство эвенков, и вяленая рыба, и поколотые по краям круги замороженного молока, и морошка в деревянном туеске, и даже бутыль дешевого вина с ягодами клюквы на этикетке.
У Арачи узкий разрез глаз и широкие, как у Ивана Унаи, скулы. Вообще, они даже немного похожи. В Энмачи почти все жители находятся в дальнем или ближнем родстве.
— Говорят, что у моего прадеда было три жены и много-много детей…
Когда Арачи смеется, ее глаза становятся еле видными сквозь узкие разрезы.
— И еще он был маленького роста. Вот такой. Поэтому все Панкагиры такие маленькие.
Она лежит на шкуре, вытянувшись во всю длину, болтает ногами и грызет лепешку.
— А у тебя был прадед?
— Был. Наверное, был.
— Почему, наверное? Разве люди тебе ничего не рассказывали о нем?
— Какие люди?
— Жители твоего селения.
— Их было очень много. Я не успел всех расспросить…
— Сколько их было?
— Кого?
— Жителей.
— В три таких дома, как наш, уместилось бы все население вашего Илимпийского района.
Она тихо охнула.
— В нем было много этажей?
— Восемь. И шесть подъездов. Два подъезда почти целиком занимали военные с семьями.
— Твой отец был военный?
— Да.
— Говорят, твой отец погиб на фронте, а сам ты был вором. Это правда?
— Правда.
Она задумалась.
— Значит, то, что ты убил человека…
— Тоже правда.
Она замирает, сжавшись в комок, как от удара кнутом.
— А я думала, он врет. Нарочно говорит о тебе плохо.
— Кто «он»?
— Подожди… Ведь ты хороший, добрый… Моргунов говорил — честный.
— Врет Моргунов. Честных воров не бывает.
— Он сказал, ты справедливый.
— Не знаю…
Она мучительно искала какое-то оправдание преступлению, которое я совершил. Любовь в ее душе боролась с чувством презрения и негодования и постепенно изнемогала в этой борьбе. Если бы я принялся объяснять, как это случилось, начал бы оправдывать свой поступок, ее любви стало бы намного легче бороться. Но я не сделал этого. Не имел права да и не хотел. Жалости и снисхождения к себе я еще не заслужил.
Неожиданно лицо ее прояснилось, в глазах заблестели искры надежды.
— Я знаю… Нет, я думаю… Если ты убил человека, значит, это был плохой человек. Правда?
Она ищет мои глаза, стараясь хотя бы в них прочитать ответ, но все напрасно. Я сам себе судья, и я себя еще не простил.
И тогда она со страхом задает мне тот вопрос, который должен окончательно решить нашу судьбу:
— Скажи… когда ты вернешься домой… к себе в Москву… ты снова станешь вором?
— Никогда! — почти кричу я.
— Правду скажи. Не обманывай.
— Никогда! Слышишь? Никогда!
Она плачет. Она счастлива. Она прячет в моих ладонях залитое слезами лицо и повторяет: «Никогда, никогда, никогда…» Потом поднимает голову и зло смотрит в окно.
— Зачем он врет?
— Кто?
Она не отвечает, но я знаю, о ком она думает.
— Твой муж… Он куда-нибудь уехал сегодня?
Она вздрагивает и с минуту сидит неподвижно, нахмурив брови, закусив губу.
Сказка кончилась. В зале вспыхнул свет, и стали видны трещины на потолке, старые декорации, вылинявший задник из мешковины, зеленые грязные кулисы и чей-то раздавленный окурок у самой рампы…
С трудом удерживая слезы, Арачи перебирает пальцами свои косы, машинально отрывает одну за другой медные побрякушки и задумчиво бросает их в огонь. То, что было сегодня, вернее, вчера вечером и еще сегодняшней ночью, не повторится никогда. Будут встречи, будет еще много поздних вечеров и таких ночей, но сказки больше не будет. И не потому, что я вспомнил о Василии — рано или поздно о нем надо было заговорить, — просто обыкновенные сказки повторяются, а волшебные — никогда.
Арачи медленно одевается. Я молча подаю ей одежду и почему-то очень внимательно смотрю, что и как она надевает…
Сначала она надела меховые штаны и мужскую рубашку из грубого полотна, потом поверх рубашки — шелковую сорочку. На ноги — мягкие меховые чулки из шкуры молодого оленя, поверх которых — унты. Здесь, где морозы иногда достигают шестидесяти с лишним градусов, не выдерживает ни один материал. Даже романовская овчина деревенеет и лопается, и только верный олень даже после своей смерти продолжает служить человеку.
Когда надеты парка и шапка, и даже рукавички, она говорит:
— Василий уехал. Долго не вернется. В Туру за спиртом поехал. Еще сказал, что новое ружье купит. Прощай.
Значит, я напрасно разрушил нашу сказку. Но бесполезно теперь пытаться удерживать Арачи, бесполезно вставать у нее на пути, загораживать дверь. Она все равно уйдет.
— Я приду, — говорит она, — не бойся. Скоро приду. А сейчас пусти. Мне пора. Ты прав: нельзя забывать все на свете…
Я помогаю вытащить потакуи, приторочить их на спине оленя, помогаю ей сесть в седло, подаю в руки ружье. Через минуту они оба, олень и она, скрываются в темноте. Но долго еще в морозном воздухе слышится постепенно замирающий скрип снега под копытами Доя…
Сегодня мне особенно хочется видеть Арачи. Во время нашего последнего свидания она сказала, что Василий знает обо всех наших тайных встречах, и знает давно, с самого начала. Наша любовь больше ни для кого не секрет. В Энмачи поговаривают о скорой свадьбе, и при этом поглядывают на Арачи… Ничего не знает один Колька. Отца он боится, особенно когда тот пьян, но по-своему любит его. К «дяде Станиславу» относится по-прежнему дружески и очень ждет его прихода в поселок. Василий ненавидит всех и вся, но особенно люто — Белого Волка.
— Может, нам лучше уехать? — каждый раз спрашивает Арачи и с надеждой заглядывает мне в глаза. Я снова и снова начинаю объяснять ей, что такое контракт, но она снова не понимает и, опечаленная, уходит.
11
Потакуй — переметная сума.