Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 31



— Надежды юношей питают…

— Нельзя же всю жизнь быть скептиками, не все же такие специалисты. Жизнь понемногу налаживается, входит в рамки.

— Не так, как у некоторых других, черт возьми: не жизнь, а жестянка. Да и не жестянка, — жестянку можно загнать на лом. Я бы ему ответил про красных казаков, да в Лондоне совсем другое.

— Вот мадам Бушуева, та, кстати, ловко пристроилась… что значит — хорошо готовить! Она ведь сибирячка: чебуреки, пельмени, варнаки — это, конечно, подкупает. Он очень отзывчивый, прямо замечательный человек. Все-таки, знаешь, — тяжело-тяжело, а жизнь свое берет, это удивительно замечательно! Катюшин племянник прислал из Москвы, что там снег, 12 градусов, и что им выдали валенки, то есть не выдали, там больше не выдают, а покупают… на замечательной кожаной подошве с ушками, и все — настоящее, и в аптеке закупили марлю к Рождеству — на оборки для платьица… Ее сын кончает лицей, мадам Бушуевой сын, она все в него вложила… что значит хорошо готовить. Если бы не ребенок, который будет доктором, стала бы она торчать у плиты со своим прошлым. Очаровательный мальчик, то есть не мальчик, а юноша. Он целиком ушел в науку.

— Наука имеет много гитик.

— В Москве сейчас — снег, мороз, санки. Может быть, даже катаются. Все говорят — колхозники, колхозники! зима-то остается зимой. Происходит какая-то глупость. Тебе не кажется?

— Потому что в Лондоне можно разводить теории, достаточно посмотреть на его пальто.

— Ну и слава Богу! Ведь я совсем не так настроена, как это кажется с первого взгляда.

6

Не следует говорить о тоске по родине, то есть о вещах, утративших точное определение и живой смысл. Курьерские поезда, аэропланы, телефон, телеграф, радио, собственные корреспонденты газет, — соединили Париж, Берлин, Москву, Токио, Лондон, Нью-Йорк знаками равенства. Фасады домов, профили улиц, памятники на площадях, одежда полицейских, формы правление, языки — еще отличны друг от друга, но для нас эти отличия — только разнообразные инструменты, обогащающие единый мировой оркестр. Нас не удивляет, что француз может полюбить гречанку, а негр — рязанскую колхозницу. Язык полинезийца мы ощущаем фонетически, как звуковую разновидность; как музыкальный оттенок нашей собственной речи, наших собственных способов выражения общечеловеческих мыслей и чувств. Мы понимаем случайность и бессмысленность национальных или расовых разграничений, мы никогда не согласимся отстаивать их в какой бы то ни было форме, в каких бы то ни было целях: в предстоящих войнах мы — заведомые дезертиры; слово «родина» является для нас звуком, не дающим эха, предметом без светотени, определением без образа. Следовательно, если Сережа Милютин (после долгих и противоречивых колебаний занявший у инженера Ксавье двадцать франков) заходит в русскую лавочку на улице Convention, то его отнюдь нельзя на данном основании заподозрить в квасном патриотизме. Голодный Милютин не умеет мечтать об устрицах, о спарже, о лангустах или даже о кроликах, — он мечтает о рубленых котлетах, потому что чаще всего в жизни ел именно рубленые котлеты. Разговор о тоске по родине здесь неуместен: просто оживает наиболее привычная, давно проверенная вкусовая потребность.

Однако, подойдя к кассе, Сережа Милютин на мгновение забывает о голоде, о подошвах и о котлетах, хотя за кассой нет никого, кроме обыкновенной кассирши с тяжелой русской прической на затылке, женщины средних лет, с накрашенным ртом и выщипанными бровями. Кассирша недоуменно смотрит на Милютина, удивляясь его растерянности, но через секунду произносит испуганным шепотом:

— Сережа, вы?

Подобно реставратору, память смывает с лица мелкие морщинки, припухлости, наносный слой пройденных лет, обнаруживая под ними знакомые черты гимназистки Мурочки.

В 9 часов вечера Милютин встречает Мурочку на улице Вожирар.

— Мне кажется… мне кажется… — начинает Милютин и не договаривает.

Мурочка улыбается в ответ:

— Вы никогда не поймете женщин. Таков наш вечный удел или, если хотите, доля.

— Я вспоминаю твои колени…

— Когда человек перенесет в жизни столько слез, сколько выпало на мою долю…

— У тебя было много любовников?

— Я замужем. Теперь я знаю цену жизни. В жизни надо быть имманентной.

— Что же мы будем делать?

— Женщина — мать и, одновременно, вакханка.

— Пойдем в кино?

— То есть?

— Без всяких «то есть».



— Нет, правда, скажите честное слово!

— Сегодня дают презабавную драму.

— Куда ты мчишь меня, неистовый сатир?

— В кино! Я уже сказал, что в кино.

— Мужчинам не понять нашей участи.

— Причем здесь участь?

— Все на свете трын-трава! Потом, в кино я хожу только даром.

— Я и не прошу тебя платить.

— Еще бы! Но я — принципиально.

— Что — принципиально?

— Есть принципы и принципы…

— Господи!

— Вы уже вздыхаете? Вам со мной скучно? А как же — мои колени? Не позволяю? Это зависит. Ça dépend. Не придирайтесь. Чувство чувству рознь. Скажите честное слово…

Отель «Голубых Звезд» на улице Тольбиак состоит из старого кирпича, деревянных ставен, зелено-красно-золотых обоев и национальных кроватей. Чтобы проникнуть в комнату Милютина, надо подняться по винтовой лестнице на пятый этаж, пройти освещенный газовым рожком коридор, миновать двенадцать дверей и нишу с общественным рукомойником, над которым — крохотная, отсыревшая Мадонна, и по железному мостику, где в любую погоду свистят сквозняки, перешагнуть через двор в соседний корпус. Железный мостик — единственное место в отеле, откуда в безоблачные ночи действительно бывают видны голубые звезды. Над крышей содрогается красное небо. Сквозь створки ставен оно полосует темноту комнаты красными царапинами.

Лежа на постели, Милютин хочет заплакать, как тогда — в номерах «Большого подворья», но мешает незнакомая полнота мурочкиной груди, мурочкиных ног, красная царапина на ее плече, лязг трамвая. Мурочка шепчет, прижимаясь к Милютину:

— Мы с тобой жуткие неврастеники…

Через час она садится на постели, спустив ноги на коврик и нащупывая туфли в темноте:

— Завтра наша лавочка будет открыта до поздней ночи: «все для встречи нового года». Так что даже не придется ревейонировать… Лечу домой. Мой муж до жути ревнив, хотя я не подаю никакого повода…

В ресторанах, в кафе, в ресторанчиках развешивают бумажные гирлянды, китайские фонарики, готовятся к завтрашним торжествам.

Réveillon! Réveillon! Réveillon!

Генерал-майор Груздевич произнесет здравицу в честь государя императора; шофер Гриша до утра просидит в машине перед подъездом ресторана Корнилова и проглотит стакан водки, вынесенный по заказу Горфункеля официантом Еремеевым, бывшим корнетом; в особняке биржевика Мерсье танцовщица Люка, за полтораста франков, будет танцевать умирающего лебедя и галоп амазонки, сразу после шампанского, — ее ласковые, невесомые ноги полетят над паркетом, пугливая улыбка — над белизной скатертей, пластронов и женских плеч. Всю ночь на улицах будут верещать свистульки и трещотки, а на рассвете Милютин увидит на тротуаре смеющихся девушек: у них рафаэлевские прически, широкие плечи спортсменок и бедра изнеженных юношей; их походка легка, крылья видимы невооруженным глазом в предутреннем мерцании бульваров. Прозрачные, едва окрашенные крылья коснутся при встрече Милютина и, потеряв свою плотность, пройдут сквозь него, оставив в его теле, в сердце, в горле сладкий, надолго сохраняющийся вкус. Что ж, эту сладость, пожалуй, можно назвать влюбленностью. Влюбленность в кого? В никого… Не заговаривайте больше со мной об этом, — каждое ваше слово станет моей болью.

Умоляю вас, прошу вас: замолчите…

7

Новогодняя речь генерала-майора Груздевича, произнесенная на банкете в ресторане «Березка»:

— Господа офицеры! Я рад, что обращаюсь сегодня к вашей дружной семье. Я рад, что обращаюсь к русским, ушедшим от ужаса, террора, от 2–3 марта 1917 года из России 1914 года, а не к социалистам, интернационалистам, не к большевикам, не к участникам измены, предательства и подлости, бывших на Руси во время войны русского народа со своими внешними и внутренними врагами, не к революционерам и ни к кому от революции исходящих, — здесь у этих нет ни родины, ни отечества, ни своего народа. У этих — самость, тщеславие, честолюбие, продажность и подлость ко всем и ко всему, чем человек отличается от скота! (Аплодисменты). Здесь нет начал развития своего «я» и здесь нет основ усовершенствования человечества. Я ставлю печать на лоб Временного правительства из слов, взятыми из отчета 5 марта 1917 года заседания крамолы под именем бывшей Государственной Думы, и в них истинный смысл 2–3 марта 1917 года — хотите, 23 февраля 1917 года, хотите, 1 ноября 1916 года — по почину Государственной Думы возникло правительство, которого ни один народ в мире во всей своей мировой истории, во всех своих исторических событиях, по всем своим историческим дням, никогда не имел столь подлого, пошлого, сволочного — от русского слова «сволок», волочиться — и столь глупого, как Временное правительство от измены и предательства, бывшего на Руси. Я не признаю никакой преемственной верховной власти у так названного самозванно Временного правительства, ибо отречение государя императора Николая II от 2 марта уничтожается его же вторым отречением от 3 марта, переданного государем императором Николаем II своему начальнику штаба верховного главнокомандующего всеми морскими и сухопутными силами государства и переданных на театре военных действий свободно, — я подчеркиваю слово «свободно» — во ставке во противовес ареста его во Пскове, учиненным над ним, как разработанного шантажом в вагоне под страхом смерти всех его больных корью детей. Господин Алексеев, исполнявший должность начальника штаба верховного, получив второе отречение, прямо уничтожившего первое, не исполнил распоряжение императора и царя и своего верховного и отречение утаил от армии и от народа с ведома крамолы, называемой Государственной Думою. Кроме того, ясно для каждого честного, что в момент своего отречение великий князь Михаил Александрович был не в полном уме и не тверд в своей памяти, ибо по отчету читается, что он «схватился обеими руками за свою больную голову» и так и просидел. Но с другой стороны, ввиду отсутствия посторонних свидетелей, по закону нет доказательств тому, что этот бандитный поступок с якобы подписью Михаила Александровича — нет доказательств о собственноручности — не есть акт, и потому вся эта история ничтожна! Действие Временного правительства и условного — для и до — с первых же дней было предательское, изменническое и подлое в отношении России 1914 года, победы и славы, заготовленной лично императором и царем. Отсюда все их указы, законы, назначение — ничтожны есть и позорны есть! (Звон посуды и возгласы одобрения). Временное правительство добровольно передало власть коммунистам и уголовщине, и по действительности большевики не есть преемники верховной императорской власти, ибо настоящее свободное отречение царя верховного осталось в кармане Алексеева… Я охуляю каждого от революции, на Руси бывшей во время войны моего по моему происхождению русского народа с внутренними и внешними врагами, находящегося вне России 1914 года, среди ушедших и не считаю для себя приемлемым никого и ничего, кто и что исходит от крамолы. Я охуляю революцию без всяких-яких, как русский о русских делах! Я обращаюсь ко всем русским, ушедшим из России 1914 года, убежавших от измены, трусости, от социалистов и большевиков, от провокации, шантажа и гнили, и, во-вторых, кто не есть среди гнили и мрази. (Голоса: правильно!) У вас нет никого, кто есть со значением. Типы от партий, групп, организаций, гражданских каст — провалились и лопнули, как мыльные пузыри. Но не как мыльные пузыри оставили нам, русским, свое наследство, свои следы, а как злейшие враги, как черные пятна из черной Руси, как красные кровавые пятна 35 миллионов навеки уснувших русских сынов. Я напоминаю документально вам всем русским все пережитое вами, и, вспоминая, вы найдете ту картину своей жизни, где, теряя терпение от политических, партийных, пореволюционных самоблоготворений, заставят вас, наконец, забыть пассивную стадность и заговорить, как личности своего живого народа! (Звон разбитой тарелки, голос: виноват, ваше превосходительство!) Господа офицеры! Почему вы, разбирая миллион миллионов пошлых, мелочных, вздорных вопросов, не хотите подумать: а где ваш русский голос? Смешны какие-то пузыри от измены и предательства, какие-то для меня малопочтенные типы! Откуда сие? От актов о разделе России? Ни в коем каке! Разве вы, ушедшие, забыли, как Временное правительство раскрало все капиталы, все благо империи русского народа и цинично объявило, что казна пуста? Merde, alors! — извиняюсь за выражение, фу ты, Господи! (Смех, голоса: правильно! Ça va, alors! Браво!)… Прошли года. Все изменилось: подданство, трактиры, театры, военные, портные, сапожники, техники, доктора, политиканы, благотворители за счет присвоения. Вымирают и безусловно вымрут члены самоизбравшего себя Комитета с председателем, который во своих воспоминаниях, изданных у социалиста-революцюнера во имя братского рукопожатия, пишет на страницах грязь на умную, честную русскую женщину, жену и мать царицу, императрицу Александру Феодоровну, натуру цельную во своей искренней целости и русского православия. Я говорю на грязный намек, на полуоткрытую дверь в кабинете, как «человек» из людской в кавычках и людской неважного барина и кто докажет, что сказанное «человеком» в кавычках — не ложь! Какой цинизм над нами, ушедшими от 2–3 марта 1917 года! У нас нужда во всем, а есть ноль… Я утверждаю, что весь наш сегодняшний верх подтасован по плутне и кооптации, не отвечая нашему русскому быту, богослужению, языку, народу и русской земле, что русская молодежь учится у учителей из подлости исходящимся, что в России нет русского народа, а есть народы, населяющие Россию. Да здравствует русская Россия, мать неделимая 1914 года от 2–3 марта 1917 года, да здравствует царствующий дом и доблестное русское воинство, а также милейшая наша хозяюшка гостеприимной «Березки», Татьянушка Фаддеевна! Ура! Таня, Таня, пей до дна, пей до дна, пей до дна…