Страница 20 из 31
2
Мир начинает окрашиваться в голубой цвет: люди, земля, предметы. Окрашивание, или — вернее — пробуждение цвета возникает незаметно и неожиданно, как болезнь, как вдохновение; оно пугливо подкрадывается, и лишь в ту минуту, когда силы уже измерены, происходит первая вспышка. Мало-помалу, развитие цвета достигает той степени, за которой восторг почти граничит с головокружением.
Но легкая голубизна, впервые здесь отмеченная, еще слишком зыбкая, прозрачная и неотстоявшаяся, может быть, является только отсветом летнего неба, только совпадением, а не признаком надвигающегося порыва. Благодатная ласковость ветра, негромкий шум мотора, серые колокольни церквей, сиреневые крокусы альпийских лугов, далекий свист лесопилки, яблони по краям дороги, голубые километры асфальта, запах травы, цветов и бензина. Дорогу заносит в гору, на голубых поворотах вздрагивают крылья, внизу, за ветром, в дымке, ржавеют черепицы селений; долины, холмы устланы зеленью; тихие деревушки, прикрывшие истинный возраст шалостями реклам, раскрываются на минуту, пропуская машину, чтобы сомкнуться за ней и, отразившись в зеркальце над рулем, исчезнуть навсегда. Лиловая сахарность далей, возбуждение скоростью, картонная торжественность ветшающих замков — раскрашенные картинки из сказок Перро, пожелтевшие страницы сытинских, сойкинских изданий, когда-то разбросанных по ковру в натопленной зимней комнате, где цвели фиолетовые замки принцесс и королей, Золушка улыбалась в золоченой карете, запряженной цугом, розовая краска на лицах ливрейных лакеев немного съезжала на небо, а синее небо — на плюмажи кареты, и Кот в Сапогах, и Ершовский Конек-Горбунок, — заколдованный замок Спящей Красавицы, встревоженный окриком клаксона; дрожит крыло на повороте, летние распушаются облака; обреченная, нескошенная десятина, белая рябь маргариток, красные насосы гаражей, сверкающие по дорогам жуки с марками Ситроена или Бюика, — и бывает удивительно в захудалом музее провинциального городка, между портретом Сади Карно, положившего руку на свод законов (в котором, среди других, заключена статья о лишении жизни) и серебряной свадьбой в деревне — неожиданно встретить нежнейший пейзаж Сислея, а на прилавке букиниста купить за полфранка вторую часть (первая безнадежно затеряна) «Господ Головлевых» в итальянском переводе, начинающемся так:
Giuduccio ad ogni modo non die i denari al figlio, benche da padre amoroso gli facesse mettere in carozza carne, biscotti, caviale e altre provisioni da bocca. Ah, Pietruccio, Pietruccio…
Металлически-голубые, медно-красные, оранжевые, иссиня-черные, рубиновые, лимонные, скользят жуки по асфальту, ложатся платаны по краям дороги, вдали над Парижем чернеет копоть столиц. Машины, обгоняя друг друга, стремятся к Парижу, пронзают предместья, ульчонки, застроенные гаражами; в шуме мотора и ветра несутся заборы; дырявые домишки окраин, сколоченные из случайных досок; вагоны, приспособленные под жилье; оборванные дети, арабы, собаки; черная копоть неба; фабричные стены; железный лом; порожние бутылки; автомобильные кладбища; радиосплетни; заплаты реклам… Пустые автобусы отдыхают у конечных станций. Замедлим скорость, прочтем первые вывески, услышим гул метро, брюзжанье вымирающих трамваев, узнаем улицы, кафе, огни, витрины, походку женщин, голоса газетчиков — голоса катастроф и землетрясений, — Париж…
Ничего, ровно ничего не случилось. Никаких событий нет. Если происходит революция, то в России. Если золотых дел мастер, мясник, нотариус режут своих любовниц на куски или топят их в ванне, то только в вечерних газетах. Летчики перелетают океан, сменяются правительства простым голосованием, впрочем, тоже лишь для вечерних газет и фотографов. Приняв портфель, министры спешат в Бурбонский дворец, чтобы вернуться под утро домой, может быть, без портфеля. Мурадьян дал в морду поэту Пумпянскому, Пумпянский колебался — ответить ли тем же, заплакать ли, составить протокол или вызвать Мурадьяна на дуэль. Но Пумпянский крикнул Мурадьяну «сволочь» и сел за столик. Сережа Милютин держал Мурадьяна за руки, хотя тот уже вполне успокоился; инженер Ксавье платил за кофе и разбитую посуду; художник Райкин тасовал колоду карт для новой сдачи. Игра продолжалась, выкуривались сотни папирос и, когда гарсоны уже ставили стулья на столы, игроки голубой гурьбой переходили в соседнее кафе, которое в этот предутренний час едва успевало раскрыть двери. Игра продолжалась — в белот и в покер, — и инженер Ксавье платил за пиво, тянулись ночи, дни, вечера, наступил ноябрь, пошли дожди; было тепло и удобно сидеть на плюшевых диванах за стаканом пива, ненавидеть друг друга, подозревать и завидовать, бросая карты на суконную подстилку. Менее удобно следить за чужой игрой из-за спинки дивана, не смея присесть, — но в кафе тепло и сухо даже в ноябре, и потому зрители, не имевшие франка на кофе, томились дни, вечера, ночи, прислонившись к центральному отоплению и стараясь не заснуть и не упасть от голода, тоски и безделья. Шли дожди, Мурадьян дал в морду инженеру Ксавье и выбыл из компании. Декабрь удивительно похож на ноябрь, холодный ветер на улицах дирижирует складками платьев, идут дожди, что очень неприятно, но климатически неизбежно. Инженер Ксавье купил новый автомобиль, по воскресеньям ездил в Шартр с Зиной Каплун, где они вкусно обедали, ходили в кинематограф и плохо спали в гостинице. Горфункель вечерами диктовал наставление домашней прислуге. По пятницам у мадам Шацкой составлялись все те же партии в бридж: мадам Федюкина, Семен Иванович Лапчинский-Негорело, Фанни Браиловская, профессор Скороходов, мадам Хаимзон, мадам Фишзон, Савелий Абрамович Зон, Ленуся Фиш, супруги Шаховские, супруги Новосельцевы, Моника Геппенер — противница высоких каблуков и живописи Бориса Григорьева, Аспазия Спиридоновна Феофилактис и мадам Шкаф. В монпарнасских кафе метались гарсоны, табачный дым ложился голубым туманом на мрамор столиков, на красный сафьян сидений, на лица, раненые скукой ежедневных встреч. Шли дожди. Художник Райкин получил — наконец-то! — заказ на портрет кинематографической артистки Эдвиж Марэна и даже присутствовал у нее на рауте, взяв пиджачный костюм у Ксавье, но съел излишнее количество тартинок с зернистой икрой и, почувствовав себя плохо, поспешил незаметно уйти. Художник Райкин — только случайность, только орнамент, стилистический завиток: икра попадала в его рот мимоходом, по соседству и, может быть, именно потому, что икра предназначалась для иных желудков, художник Райкин не сумел ее как следует переварить.
3
— Я постоянно думаю о России, живу Россией, зачитываюсь книгами о России, русской литературой, русской историей. Хотя бы горсточку русской земли! Но, разумеется, России допетровской, остальное для меня не существует. Я имею мысль, что Петр Великий переделал все, что имело внешность: костюмы, картины, поэзию. Только музыка, слава Богу, не имела внешности, музыка — наша душа, и Петр Великий с ней оказался бессилен.
Так говорила мадам Шацкая, и все в один голос признали, что это — золотые слова. Мадам Шацкая разливала чай, предлагая гостям птифуры и кекс своего изготовления; скатерть на столе была собственноручно вышита по рисунку Стелецкого, и гости утверждали, что у мадам Шацкой — золотые руки. На стенах висели акварели Билибина и Судейкина, в простенке между окон — гелиогравюра васнецовской «Старой Москвы».
— Я решаюсь высказать то, о чем другие не смеют даже думать, но думают так все. Русская музыка держит национальные корни, отсюда — Рахманинов и вся могучая кучка… Ах, между прочим, Лейтон и Джонсон пели вчера, положительно, как взрослые дети. Я заночевала бы в саль Плейель, если бы они согласились петь у моего изголовья. Это было очарование. Господа, я не мечтаю, <qu'oб> одной вещи: дадим сегодня клятву, что в следующий раз мы все вместе пойдем на их концерт.
Гости клялись. Мадам Федюкина сказала:
— Я слышала их только на пластинке. Не кекс, а мечта!