Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 31



4) Диваны ореховые, фигурные, чаще всего трехспинные. Спанье на них весьма тягостно отражалось на нервном и душевном состоянии и вырабатывало образ человека, действительно достойного сожаления. Дело в том, что фигурные диваны отличались необыкновенно изогнутой, чаще всего наподобие боба, формой, так что спать на нем можно было лишь на одном боку, придавая телу тот же изгиб боба. Кроме того, подушка по несколько раз за ночь проваливалась в отверстие между сиденьем и резной ручкой, и голова спящего повисала в пространстве, в то время как с противоположной стороны в такое же отверстие попадали ноги, высунувшись из-под одеяла и холодея, — вот почему обитатели фигурных диванов ложились спать всегда в носках. Фигурные диваны не предназначались для лежания и бывали короче других, в том числе и кушеток. Простыни, как и в предыдущем случае, закреплялись булавками.

5) Деревянные диваны желтого ясеня, с ящиком для верхних вещей, пересыпанных нафталином. Такие диваны стояли в прихожих, и потому гостей на них не укладывали спать никогда.

13

Диванные жители должны были бы утром раздувать самовар или готовить кофе, разумеется, прибрав сначала за собой диван. Но обычно они этого не делали, а чаще всего, встав пораньше и сложив постельное белье в углу дивана, бесшумно читали газету, поджидая, пока хозяева сами наладят утреннюю жизнь. От диванного жителя избегали принимать домашние услуги, но если он случайно заспится, и утром хозяйка застанет его под одеялом — в ней тотчас проснется лютая ненависть, и тогда достаточно сущего пустяка, чтобы жильцу отказали от дома, в выражениях более резких, чем того требовали обстоятельства. В отсутствие хозяев диванные жители снова располагались на своем диване, достав из укромного места гитару или балалайку, бренча на них и напевая вполголоса, потому что люди, ночевавшие в столовой на диване, бывали почти непременно поэтами. Они даже сочиняли стишки и песенки, а также памфлеты и шуточные некрологи на смерть друзей и знакомых, еще не собравшихся умереть. Люди спали в столовой на диване всегда в одиночку, а если случалась любовь к горничной, то диванный житель босиком (или в носках) направлялся в людскую. В равной мере, он никогда не умирал на своем диване, так как перед смертью его заблаговременно перевозили в больницу, за исключением случаев, когда смерть наступала внезапно. Диванный житель тщательно скрывал свой недуг, боясь впасть в немилость. Начиналось ночным кашлем: кашель душил по ночам и, особенно, на рассвете; кашлять было трудно, так как приходилось накрывать голову одеялом, чтобы не разбудить хозяев, и сколько бы человек ни кашлял, все чего-то не мог выкашлянуть. К утру заснул бы от утомления, но уже пора было вставать. Днем нападала непоборимая тоска и беспричинный страх. Человек не находил себе места, тщился отвлечься, играть на гитаре, но руки слабели, появлялась испарина и тянущая, нарастающая боль в сердце, в плече, в пальцах, какой-то мускул внутри пристегивался на пуговку и каждое движение, каждый вздох натягивал этот мускул, а пуговка не пускала. Так длилось часами. Человек хотел и не мог вздохнуть полной грудью, пытался искусственно вызвать зевоту, чтобы перевести дыхание, но ничто не помогало. И, вдруг, невидимая пуговка отстегивалась и тогда сразу приходило облегчение: человек отирал со лба испарину, свободно и со вкусом глотал воздух, пахнущий увядшими фиалками, веселел и вечером мог вслух читать стишки. А ночью кашель возобновлялся. С течением времени дышать становилось все труднее, и пуговка отстегивалась все реже. Близился день, когда, не в силах сдержаться от приступа кашля и встать с дивана, несмотря на появление квартирных хозяев, постоялец продолжал кашлять, с безмолвным ужасом глядя перед собой и перебирая пальцами простыню. Хозяева окружали его, клали примочки и припарки, прислуга тревожно заглядывала в дверь и, как всегда у постели умирающего, всех объединяло смутное чувство соучастия в преступлении. Лежащий кашлял все туже, наливаясь чернилами, дышал со свистом, с бульканьем и все сильней запрокидывал голову, выгибая кадык, как шпагоглотатель.

— Успокойтесь, — убеждали его, — попробуйте заснуть, это у вас чисто нервное.

Иные сердито прикрикивали, полагая, что окрик заключает в себе целебные свойства:

— Успокойтесь же, говорят вам! Не смейте так дышать, а то я вызову доктора!



Когда же больной, окончательно почернев, действительно успокаивался и затихал, — смущенно произносили:

Умер (или: помер; преставился; отошел; намучился; намаялся; кончился; скончался; испустил дух; Богу душу отдал; Бог прибрал; приказал долго жить; приказал кланяться; сошел с кона; одним меньше стало; «спрятался месяц за тучку», с намеком на увлечение балалайкой; сыграл в ящик; скапустился; крышка; finita la comedia; был, да весь вышел; сдох, слава Тебе, Господи; околел и т. д.), — после чего приступали к нудной и поистине неприятной работе — омывание, прибирание, одевание, положение, перенесение покойника и дезинфекция столовой комнаты и дивана.

14

С того памятного, давно прошедшего вечера, когда в ночном такси Зина Каплун, манекен из дома Сюзи Верже, — сначала сопротивляясь, потом слегка запрокинув голову и полуоткрыв рот — впервые поцеловала инженера Ксавье, а его рука впервые легла под платьем на теплое лоно крепко стиснутых ног, и колени, уступая настойчивости пальцев, пропустили ладонь, но, спохватившись, сомкнулись снова; когда Зина Каплун, уже раздумав бороться, заботилась лишь о том, как бы не сделать какой-нибудь оплошности, могущей разочаровать Ксавье, и ее рот, заполненный поцелуем, издавал невнятные звуки — среднее между протяжным ннннн или ммммм, что можно было принять и за протест и за обиду и за выражение страсти; когда Ксавье, испытывая вкус и умение Зининых губ, решал второпях, какой поцелуй скорее обессилит упорство женщины и когда, наконец, можно будет крикнуть свой адрес шоферу, бесцельно кружащему машину по аллеям Булонского леса, а поцелуй длился, все более похожий на анатомическое исследование, и светлое пальто Ксавье, перетянутое кушаком, на мгновенье показалось Зине Каплун белым халатом хирурга, — поцелуй длился, и Зина радовалась крутым поворотам автомобиля, когда она все мягче падала на Ксавье; она оттаивала, она чувствовала свою влажность и наступление той минуты, за которой всякий стыд перестанет ее пугать, как и любая ее неловкость уже не смутит Ксавье; Зина готова была заплакать оттого, что они еще в такси, что в окне еще мелькают дома, что вдоль набережной еще бегут огни фонарей, и под ними в черной воде извиваются золотые червячки. После такси так восхитительна теснота лифта, так невозможно задержаться в передней комнате, оглядеться по сторонам и заняться приготовлением кофе на газовой плитке: все ничтожно, ненужно и раздражающе — рядом с тем, что должно произойти…

Именно с этого памятного вечера диван в квартире инженера Ксавье, издалека уже манивший Сережу Милютина, перестал для него существовать. С другой стороны, кто не знает, что ночные кафе на Монпарнасе, на Монмартре или в Латинском квартале закрываются только в пятом часу утра, чтобы снова открыться в шесть; и что этот час перерыва особенно располагает к отдыху на скамейке бульвара и даже к прогулкам, потому что утренний Париж прекрасен, как прекрасны, впрочем, все утра вообще, до утра жизни включительно? Таким образом, сказанное выше о диванах не имеет прямого отношение к Сереже Милютину, сидящему за столиком в кафе на Монпарнасе и поджидающему инженера Ксавье. Желтеют, краснеют, зеленеют прозрачные напитки в стаканах, и чашка кофе с молоком подле них кажется мутной лужицей рядом с многоцветной связкой воздушных шаров. Ксавье не торопится. Сережа Милютин следит за входной дверью. Стеклянная дверь на бульвар и зеркало устроены так, что если кто-нибудь идет по улице слева, то он же идет себе навстречу справа; в определенной точке двойники неминуемо сталкиваются лбами и исчезают. Если человек идет не спеша — зрелище представляется забавным, и можно подолгу с интересом наблюдать за такими пешеходами; но если человек бежит, то бывает страшно, и зритель невольно зажмуривает глаза. Бескровные, бесшумные автомобильные катастрофы происходят здесь постоянно, и так как Сережа Милютин, скучая от ожидания, дремлет, иногда погружаясь в сны, возникающие под опущенными веками безмолвные фразы, произносимые голубой пустотой, слова, полные значения, но тающие навсегда при первом шуме, и уже не слова, а что-то вроде табачного дыма, и не дым папиросы, и не визитная карточка банкира Гордона, а гладкий затылок соседа, бумажные треуголки теннисных состязаний, пыльный туберкулез платанов, и снова бутылки на фоне бесшумных столкновений людей и автомобилей, связка воздушных шаров, и еще такое милое, удивительно нежное, нужное и хрупкое, что можно встать и пойти, не сказав, не допив, не услышав, неясное и пряное, как капли дождя на кустах сирени, как запах свежераспиленных досок… За спиной судачат о казни араба, Пушкин написал повесть «Арап Петра Великого», начинающуюся строками о Париже, Ксавье не идет, но вместо него приближается художник Райкин и просит до завтра три франка. Сережа Милютин отвечает: