Страница 3 из 6
Придворный физик, будь он жив и прочитай мой дневник, скорее всего, надо мной посмеялся бы. По его мнению это противоречит природе вещей. Он бы сказал, что папа, как физическое тело, живет отдельно, а я, являясь тоже отдельным физическим телом, могу зависеть от папиного тела только посредством физического воздействия одного тела на другое. Запутанное объяснение, но придворный физик изъяснялся именно так. Но обязательно все подкреплял примером. Например, если папа меня вытаскивает из замка, и я за косу волокусь за ним следом по коврам и лестницам — это и есть физическое воздействие одного тела на другое. Мне больно, а папе тяжело меня тащить. Ну, не знаю. Я так и не могу с этим согласиться. И папа не смог смириться с тем, что он физическое тело. Поэтому физика пришлось казнить. Чтобы он не канифолил мозги. Мозги для августейших особ важны ничуть не менее этикета. Потому что царь без мозгов это уже не нонсенс, а трагедия государственного масштаба. Вот мне и удалось использовать любимое слово еще раз — нонсенс. Нон-сенс. Но-ннн-сеннн-сссс. Приятно оно тянется. Как жевательная резинка.
Сегодня я весь день провела с палачом. Сперва я показала ему замок и портретную галерею предков. Палача особенно интересовали вопросы, связанные со смертью моих бесконечных бабушек и дедушек. Кто как, когда и отчего умер. Мы подолгу останавливались у каждого портрета. Я рассказывала, а он очень сосредоточенно рассматривал и слушал. Пожалуй, это самый внимательный слушатель, которого мне удавалось встретить в своей жизни. Особенно его заинтересовал мой двоюродный прапрадедушка Карл двадцать шестой. Толстая и крепкая шея двоюродного прапрадедушки едва поместилась на холсте, и палач стал прикидывать, смог бы он перерубить ее с одного удара, или пришлось бы тяпать дважды. Я спросила — а трижды? Палач сказал, что трижды не рубил даже на последнем курсе колледжа, когда они оттачивали мастерство на быках.
Мы проторчали в галерее до обеда. А после обеда папа заставил палача перемыть посуду. Палач сперва был очень против. У него тоже есть свой палаческий этикет, и если другие палачи прознают, что он мыл посуду — будут над ним смеяться. Но папа показал ему подписанный вчера контракт, где последним пунктом в обязанности палача входило мытье посуды. Палач удивился, что не видел этого пункта раньше, но контракт есть контракт — с бумагой не поспоришь. Пошел мыть.
А потом мы с палачом гуляли по саду. Я показывала ему розы и клумбу с маргаритками. Кажется, ему было скучно смотреть на цветочки, но он очень деликатный человек. Терпел экскурсию молча и даже нарвал мне букетик анютиных глазок.
А когда мы дошли до кротовой норки, я расплакалась. Очень живо вспомнился этот несчастный мокрый крот, погибший по моей вине. Палач сказал, что тут не о чем рыдать, я в смерти крота ничуточки не виновата. Он сказал, что у каждого живого существа есть карма, по которой оно живет и умирает. У меня карма родиться и жить принцессой, у него — быть палачом. У крота — жить под землей и умереть тогда, когда настанет его время. Оказалось, таким мудреным вещам обучают в его колледже. И если палачи не будут понимать механизмы кармы, они не смогут жить, посойдут с ума или наложат на себя инструменты — слишком много людей им приходится отправлять на тот свет. Так что все достаточно просто. Карма у каждого своя, а палач выполняет чисто механическую роль. Как и всякое физическое тело при воздействии на другое.
Я сразу же перестала плакать. Оказалось, что кроме сказок и песенок есть еще один способ прекратить чужие слезы — объяснить природу вещей. Палач это делает просто виртуозно. Жалко, что не так и не довелось получить высшее образование. К моим семнадцати папа успел искоренить все университеты. Сказал, что университеты — инкубаторы, производящие бездельников и бунтовщиков, а потому не стоит их поощрять. Для проведения образовательной реформы папа тоже нанимал на полную ставку палача. Вешальщика. Но он был не таким интересным, как нынешний. Все больше молчал, а в свободное время плел макраме. У меня в комнате долго болталась сплетенная им занавеска из мелких узелков и длинных кисточек. Папу очень злила эта его привычка — вязать узелки. Когда у палача заканчивались шнурочки, он принимался завязывать кисти на скатертях и шторах. А папе приходилось всю эту, как он ее называл, хреномундию расплетать обратно.
Вечером мы поужинали. Я совсем чуть-чуть всплакнула, когда папа рассек здоровенный арбуз. Арбузная кожа треснула, и на блюдо вывалилась красная, как вспоротое мясо, сердцевина. Папа зыркнул в мою сторону и плюхнул мне огромный кусок. Пришлось есть. Сок арбуза стекал красными струйками по рукам палача и склеивал его черную шерсть мелкими иглами. Папа ел, низко наклонясь над своей тарелкой, чтобы не заляпать платье. А мой арбуз оказался соленый-пресоленый. Как кровь.
Папа сегодня писал царский указ. Убил на это весь день без остатка. Поэтому на завтрак у нас были бутерброды, а на обед картошка в мундире. Мы слупливали с картошку кожицу и, пока папа не видел, вытирали прилипшие картофельные комочки о скатерть. А папа ничего вокруг не видел, кроме своих черновиков. Даже пару раз макнул картофелину в чернильницу и так съел.
Палач такому меню порадовался — ему не пришлось мыть посуду. Смахнул после со стола хлебные крошки и все. А еще оказалось, что по причине папиной занятости у палача выходной. И мы пошли прогуляться в город. Вообще-то, мне, как и всякой принцессе, для таких прогулок положен кортеж и отряд охраны. Ну, кортеж еще туда-сюда, а без охраны совсем нельзя, этикет запрещает. Но папа сказал, что весь этот отряд один палач с лихвой компенсирует.
Мы прекрасно прогулялись. Сперва дошли до аптеки и страшно напугали семью аптекаря. Аптекарь все никак не мог поверить, что палач сегодня выходной, и наотрез отказался нас обслуживать. Сказал, чтобы так брали все, что нам нужно. Палач застеснялся и взял то, что ему совершенно ни к чему — коробок змеиного порошка, раскрывающего обманы. А я ничего себе не выбрала, потому что в одной баночке плавал в спирте мертвый мышонок. Маленький, не больше фаланги пальца. И лысенький — с желтовато-водянистой кожицей вместо шерсти и распухшими глазами. Он смотрел через стенки банки слегка удивленно, словно никак не мог понять, как с ним приключилась такая неприятность. (Клякса) Теперь-то я могу позволить себе по этому поводу поплакать, но тогда при палаче было стыдно. Я сдержала слезы, и тут же на улице разревелся какой-то младенец. В аптеку просочился его тонкий, прерывистый плач и испуганные вопли мамаши. Кажется, младенец в два счета наполнил слезами коляску и едва не утонул.
Мы вышли из аптеки, и палач вдруг заговорил о смерти. Он сказал, сказал, что после смерти душа сорок дней блуждает по загробному царству, а там уж как повезет — может или вселиться в кого угодно или уйти в нирвану. Я несколько раз переспрашивала палача — куда? Старалась запомнить новое слово. А сейчас запишу и точно уже не забуду — нирвана. Нир-ва-на. Красивое слово. И понятие красивое. Палач объяснил что это нефизическое состояние, в котором человек очень счастлив. Так счастлив, как никто на земле не умеет. И тут я немного всплакнула. Очень светлыми слезами сладковатыми на вкус. А палач добавил, что лысый мышонок наверняка уже родился. Как минимум кошкой, потому что принял мученическую смерть. А мне сказал, чтобы я не сдерживала слез, если не хочу, чтобы в моем государстве рыдали дети.
Поэтому на рынке я всласть поплакала над кочнами капусты, похожими на срубленные головы, из-за старой женщины со скрюченной спиной и о блохастом котенке.
Утром папа объявил, что указ готов. Осталось только переписать начисто и зачитать на глашатайной площади. Палач пригорюнился, предчувствуя скорый рабочий аврал. Но я посоветовала ему до понедельника даже не волноваться — переписывание указа занимает у папы в два-три раза больше времени, чем его обдумывание. Потому что надо написать а) без ошибок, б) без клякс и помарок, в) без исправлений, г) строго посередине свитка. Да еще так, чтобы все строчки шли ровно по горизонтали и параллельно друг другу. Когда-то у папы был для этих целей писарь. Но папа, разозлившись на его тупость и медлительность, велел утопить бедолагу в бочке с чернилами. О чем он теперь частенько сожалеет — сам он терпеть не может писанины. Злится из-за каждой криво выведенной буковки. А от злости у него начинают дрожать руки и расплескиваются чернила. И чем больше папа пишет, тем сильнее злится и гуще расплескивает.