Страница 2 из 3
— Чернышевский, — сказал я. — Да там с другой стороны по-русски написано.
Директор облегченно вздохнул. Еще бы — после Дэви-то, который, кроме английского и некоторых смачных валлийских выражений, никаких других языков не знал. На радостях он забормотал что-то дружелюбное. Голос у него был тихий, да еще эти усы… Я бы и переспросил, но тут директор хлопнул меня по плечу: «Лады?» — «Лады», — отвечал я, потому что в целом догадывался, что ничего особенного он мне сказать и не мог, во всяком случае, не в первые же пять минут знакомства.
Но все-таки было в этом что-то странное. Время от времени на столе включалась рация. Секретарше директор тоже что-то такое сказал, когда она выходила — и не в усы, конечно. Пока мы друг другу представлялись, заглянул еще кто-то из заводчан и тоже обменялся с директором парой слов. И я, конечно, все это слышал.
И ничего не понимал. Сначала я подумал, что дело в непрерывном шуме — мимо администрации то и дело проезжали грузовики, где-то на территории вскрикивал маневровый тепловоз, цеха издавали не очень громкий, но все-таки ощутимый гул, да еще эти голуби — все это должно было, конечно, сливаться в белый шум. Но никогда раньше такого не было, чтобы я слышал, что мне говорят, а разобрать не мог, кроме некоторых слов: как будто люди не то свистели птицами, не то журчали ручейками… Странное было ощущение, я уже стал понемногу напрягаться.
Директор поднялся и сделал недвусмысленный жест: пойдемте, мол. Я подхватил рюкзак и потопал следом. Вдвоем мы дошли до железной двери, из-под которой прилично сквозило. За дверью оказалась лаборатория.
— Бурум-бурум, пурурум огого, Елена Ивановна! — произнес директор. — Фурурух Ян Чернышевский. Пум-пурурум пурум-пум-пум.
Елена Ивановна, приятная женщина лет сорока, в заводской голубой рубашке на кнопках и в зеленых форменных брюках, прямо просияла.
— Иван Давыдович, оёёёй же! Ах и огого, Ян, ойлилей улюлю?
— Нет, спасибо, — отвечал я наугад, сообразив, что она предлагает чай или кофе. — Мне бы пробы воды бы взять.
Так оно дальше и пошло: самого себя я слышал и понимал вполне нормально, но с речью окружающих сделалось что-то совсем не то. Она сливалась в щебет и журчание, в урчание и громыхание, и из нее до меня долетали только имена да какие-то отдельные слова. Если бы не это, вообще бы потерялся. Я нацепил самую широкую и приятную улыбку и в паузах, там, где по интонации предполагал, что от меня требуется какая-то реакция, кивал или делал значительное лицо, но внутри был зол, как сто чертей. Ясность и спокойствие, значит… Ну, Лилия Исаковна… ну, собачий чаек!
С другой стороны, ну что в том чае было такого? Что я, отвара шиповника не пил сроду? Пустырник вон и в аптеке продают, бадьян кладут в глинтвейн, а будрой этой раньше простуду лечили… Травм головы я за собой не знал, провалов в памяти вроде бы не замечал до сих пор — так что будем надеяться, сказал я себе, что это и впрямь какие-то травки в хозяйкином собачьем чае, а раз так — значит, рано или поздно это пройдет. К тому же, сам-то себя я слышу, меня вроде бы понимают — говорю, не лаю, а что бы мне тут ни сказали в первый день — ну ей-Богу, не так уж это важно.
Выглядел я, наверное, поэтому чрезвычайно сосредоточенным. Поскольку светскую беседу я поддерживал неважно, начальница лаборатории отвела меня в котельную и оставила на операторов, а тем было не до разговоров — и из-за работы, и из-за того, что котел шумел, как сто тысяч сумасшедших чайников.
Я люблю котлы. Я вообще люблю производство, даже самое пахучее и пачкотное, вроде коксовых батарей. Я помню, когда впервые попал на металлургический завод, ходил повсюду, разинув рот — потому что это красота. За двести лет развития все агрегаты успели принять идеальную форму, все схемы стали выверенными до мелочей. В кислородном цехе, когда сталь полилась из конвертера, я поверил, что «Болеро» — об этом. Нефтеперерабатывающие заводы кажутся мне похожими на космические корабли — особенно зимой, когда на платформах колонн рано включаются прожекторы… А этот вот завод, с его запахом поджаренных семечек и скотного двора, был такой уютный и домашний, чистенький, ну просто хуторок в степи.
С разрешения оператора (он просто кивнул на мой вопрос) я обошел котел, погладил барабан по желтому металлопластиковому боку, заглянул из любопытства в топочный глазок («Там бушует пламя огня!» — говаривал наш преподаватель на курсе процессов и аппаратов, то-то я его припомнил), осмотрел деаэратор — нет ли кислородного питтинга — нет, значит, все наши хитрые жидкости работают, как надо, и пошел смотреть на машину обратного осмоса, главную мою подопечную. Анализ-то я потом в лаборатории сделаю, но и по рабочим показателям было видно, что проблем с котлом особых нет.
Машина тоже была в полном порядке, из пробоотборного краника потекла бриллиантовая, сверкающая струя. Чистую воду я люблю, наверное, даже больше котлов и заводов. Это моя работа — делать из грязной воды чистую, из непригодной — пригодную, из опасной — безопасную. У меня для этого есть прекрасные аппараты, всякие хитроумные и не очень химикаты, а заодно у меня есть дороги, свобода и радость видеть белый свет. Как такую работу не любить-то?
Заводчане оказались молодцы, Дэви их, небось, держал тут в строгости — ну, и я тоже буду. Из котельной я перешел в соседний цех, где стояла система обслуживания градирни. Там возился в углу, протирая пыльные крышки насосов и разбирая отметки на баках с химикатами, сделанные Фордом, и тут услышал совершенно неподобающие звуки. На фоне того, что мне весь день мерещилось, детский смех звучал не так уж странно, но чтобы тут? Я оглянулся, словно и в самом деле ожидал увидеть детишек: ведь кто-то же говорил тонкими голосами: «ой… да ну тебя… не-а… боюсь… хи-ихи…».
И увидел трех щенков — белого, рыжего и черного. Белый с рыжим пасли задних, приседали, трясли головами, а черный с подпалинами на морде вразвалочку топал вперед. «Смо-о-отрит», — опять сказал кто-то детским голоском на грани слышимости. А может, конечно, и подшипник какой заверещал в конвейере или компрессор на панели чем-то там пискнул. Я присел и протянул чернышу руку. Щенки, должно быть, народились от какой-нибудь бродячей мамашки, прикормленной работниками. Вид у них был «дворянский», морды хитрые и бесшабашные, а черный глядел уморительно отважно и серьезно, и я уже почти погладил его по голове, когда на нас пала тень.
Директор Иван Давыдович стоял над нами, и выражение лица у него было отнюдь не благостное.
— А ну, кыш! — белый и рыжий прыснули прочь. Черный щенок забежал мне за ногу и свирепо зыркал на директора из-за ботинка.
— Бррум. Буруррум, — изрек директор, брезгливо топорща усы.
Он достал рацию, и голос его вдруг разнесся четко и ясно — видимо, по каналу громкой связи.
— Безобразие, — сказал он. — У нас тут пищевое предприятие, или что? Почему в цеху подготовки подрощенные щенки? Значит, так. Если вы их сегодня до конца смены не разберете, я их утилизирую.
И он многозначительно посмотрел на нас с чернышом.
— А позвольте спросить, как вы собираетесь их… утилизировать?
— Да очень просто, — отвечал Иван Давыдович вполне внятно. — Положу в мешок — и бурурум.
Я взглянул на черно-подпалого. Щенок — на меня. Мне собака была совершенно не нужна, но я бы мог его отдать Лилии Исаковне. Нечего наливать постояльцам всякий подозрительный чай… Щенок тихонько заскулил, но не жалобно, а очень настойчиво. Словно говорил: «А я пойду с тобой». Я взял его за загривок и сунул под куртку.
— Вот и бурурум, — заметил директор, похлопал меня по плечу и удалился.
В общем, первый день прошел удачно, особенно, если учитывать собачий чай. Я еще устроил небольшое шоу в лаборатории — сначала химики ахали и охали на щенка, а потом ахали и охали при виде полевой лаборатории: машинка-то величиной с ноутбук, покапаешь на подвижный диск в лунки — и она тебе через пару минут пишет, сколько кальция, сколько фосфора, сколько углекислоты. Ни титрования, ни цветных шкал, все чисто, быстро и аккуратно. Хотя по титрованию, конечно, я немного скучал — в этом тоже чудо есть, хоть и нехитрое. Я составил отчет, отдал копию Елене Ивановне, копию отнес секретарше, выслушал напутственные «угугу» и «тилили», раздал визитки и уехал.