Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 115



Вот и жили они теперь всем скопом, всем чубатым гуртом. Да и бородатым, если об Алешке Розуме говорить. Бородка у него уже заметно прибавилась, но прибавилось ли разумения?

Над ними глаз да глаз нужен, потому и сам в ту соседнюю церковь часто захаживал, досмотр чинил. Истинно — пастырь. Не без кнута к тому же. Петь под управлением немца-регента — пели, но и драться — дрались, тут уж без всякой управы. Не велик Петербург, и сейчас все строится, а местных недорослей как чирьяков назрело. Положим, и чирьяки от здешней болотной сырости выскакивали величиной с дулю, но дули-то совали певунам под носишки и побольше. Ох, прости, Господи, да помилуй их, несмышленых!

Пока от чухонки, где общий кошт[3] держали, добегут по морозу до Пресвятой Богородицы — пару-тройку дулей обязательно принесут. Как ни защищает их прозванный дядько Алешка Розум. Сам иногда с синяком заявится, и начинаются разборы:

— А все ты ж, Богдано!

— Хтось? Я тильки един глаз посветил. Пусть не обзывает хохлом-мазницей…

— А другий?

— То ж дядька Олексий!

— Шо было робить? — хоть и постарше, но ввязался в общую сумятицу Алексей. — Скильки раз говорено им: коль мы пийдем, ховайтесь…

Оказавшийся в церкви архиепископ Феофан, главный наставник, не стерпел, вышел из темного бокового придела:

— Всем ховаться? Может, и мне? Может, и герцогу светлейшему? Он мне из-за вас знатную нотацию учинил! Мало работных чад, мало боярских недорослей — теперь и за кадетов взялись? А того под хохлацкими дурными чубами нетути: это ж отроки служилые, в скором времени офицеры государевы. Кто Алексашку Сумарокова тузил? Кафтан казенный даже разодрал! Об одном рукаве Алексашка-то приходил жалиться. Где другой рукав? Где, я вопрошаю?..

Но чем гневливее выговаривал незлой опекун, тем веселее чубы тряслись. Особенно у Алешки-то. Наконец прорвалось:

— Отче милостивый! Мы думали, як лучше…

— Рукав на улице не покинули…

— Ды, вось ён!..

Верно, по-за иконой у Илии пошарили — и рукав кадетский вытащили. Нечего было дальше и допрос чинить: раздосадованный наставник рукав выхватил — и по роже, по роже ухмыляющейся!

— Ну, Алешка! Быть мне битым тростиной герцогской… До тебя он не снизойдет, а Феофану в самый раз. Вместо певунов — гайдамаков в Петербург привез! Так светлейший герцог и скажет, так и отдубасит старого Феофана!

Услышал в ответ, чего и слышать не следовало бы:

— А ежли наперекор тростинке дубинка царя Великого из земли встане? Шептались вчера кадетики…

Феофан Прокопович обе длани запрещающе вскинул:

— Окстись! Окстись! Молчи-и!..

Убегая в спасительный боковой придел, где у него был небольшой кабинетик, с ужасом думал: «Вот и сюда ропот дошел… Дубинка Петрова! Да видывали хоть они ее?!»

Он-то лучше Алешки Розума иль кадетика Сумарокова знал царя-трудника, еще живого… Знал, что давно болеет Петр Алексеевич, хоть и вскакивает частенько с постели.

Лечиться, лечиться следовало бы, а его нелегкая на Ладожский канал понесла. Единственное лечение и для других простуженных было — сивуха из Преображенского ушата. Смех и грех ведь… Сам о те годы видывал: в только что устроенном саду, названном лукаво Летним, по единой команде запирались под гвардейские шуточки все ходы-выходы — и те же гвардейцы-преображенцы вносили на ружьях, как на коромыслах, двухведерные ушаты. Со знатной кружицей на борту. И кто ни встретится — пей за здравие царя Петра! Болеет, мол, царь. Боярин ли, купчина ли, боярыня ли, сударыня ли какая захожая — пей во здравие, чтоб царь-батюшка поскорей поправлялся! Отказаться никак нельзя: преображенцы не шутят. Глотает иная вместе со слезами горькое с посолонью. Все аллеи, только что утрамбованные битым кирпичом, сивухой пропахли. Даже ему, сановному дурню, досталось. Истинно, за грехи! Ведь вздумалось, как вспомнит, тогда по летней теплыни на такое диво поглазеть. Как же: липы да клены, дубки да вязы и всякая заморская поросль, еще и тени-то не дававшая, даже для себя, а обочь под ней — голые греховодники, греки да голые матроны. Ну, индо иные срамное место ладошечкой прикрывают. Как и пучеглазые греки — фиговым листиком. Феофан, слава Богу, по заграницам в молодости повидал свету, а туда же: вслед за боярынями и толстомясыми купчихами, у которых одно только вожделенное: ха-ха да хи-хи! Вот и дождался: стоеросый преображенец, знавший же, конечно, и сан его, и лицо, сует под нос заветную кружицу:

— Испей, отче Феофан, здравие Петра Алексеевича!

Он здешние порядки знал, не стал чиниться: грешные очи зажмурил — и всю кружицу бессловесно в себя втянул. Едва сил достало перекреститься да прошептать:

— Прости, Господи…



Преображенцы тем временем какую-то боярыню спымали, а из-за куста акации, как из-за редута, — сам царь Петр во всей грозной простоте. С болезной постели встал опять? С дубинищей-то заветной! Но со словами разлюбезными:

— Благослови, отче Феофан.

Благословил жгучие очи царя, но не удержался, слезу пустил:

— Пьян я, Петр Алексеевич… прости меня Господи…

— Попрошу — простит. Иль не уважит царя?

Маленько отдышался, ответил с меньшей кротостью:

— Для Господа все едины — что цари, что смерды последние, поелику…

— Поелику — не гневи! — взмахнул он по привычке дубиной, которая только для смеха и называлась тростью. — Я-то тебя прощу, за твою великую ученость, а тот, кто будет после меня?..

Саженным, никому и ничему не подвластным шагом, словно и не баливал, зашагал дальше, к своим поставившим на землю ушат и вытянувшимся преображенцам, а Феофан тогда горестно отметил: «Титан с дубиной самодержавной, а спина-то горбится…» И лицо ему не понравилось: одутловатое, землистое. Да ведь царю что, и горюшка мало: сам из ушата заветной кружицей испил и каждому преображенцу из собственной руки поднес. Преображенцев, как ни крепки, и без того шатает, а царю в таком доверии не откажешь. По жидким, еще молодым аллеям Летнего сада понеслось: «Виват! Виват! Виват!..»

Это было последнее свидание с Петром Алексеевичем…

Вскоре из-под часто ломавшегося пера вырвались горестные строки: «Что се есть? До чего мы дожили, о россиане? Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем!»

Все это мигом вспомнилось при взгляде на засмурневшего Алешку Розума, которому что-то нашептывают драчуны-кадетики… Горечь у хлопца была спотайная. Долго в себе держал — да не удержал. Натура груба, а душа-то мягкая. Издали, из своего укромного кабинетика Феофан Прокопович принялся утешать:

— Бог даст, Бог даст, и без царя Петра носом в землю не ткнемся… Дубинка ли царская, трость ли герцогская — терпи. Не изволь перечить. Жизнь твоя понюшки табаку не стоит…

Он достал осыпанную алмазами табакерку, подарок Анны Иоанновны при восшествии на престол, но баловаться табачком передумал…

Опять задумался. Накрепко.

Про оторванный рукавчик виршеплета Алексашки Сумарокова, конечно, напрочь позабыл.

V

Не забыл про то сам Алексей.

Он достал черный, отороченный серебряным галуном рукавчик и внимательно осмотрел его. Разговоры про дрянное сукно, которое купчики-голубчики поставляют для армии, доходили и до такой глуши, как церковный клирос. Но здесь сукно нигде не порвалось, выдержало пастушью руку — не выдержали нитки. Из этого Алексей заключил: сукно-то не чета нашенскому, из-за морей, а вот нитки сучили какие-нибудь чухонки.

— Богдано, — кивнул он другу, — сыщи ниток, что от протопопово ряски осталось. Гарные нитцы!

Шили, конечно, не они, неумеки, а настоящий портняжка, — они только по наказу здешнего протопопа Иллариона присматривали, чтоб не подменили да не пропили чего. Все обрезки и остаток ниток в мешочек сложили — мало ли, порвется хорошая ряска, чинить заставят, тут уж без всяких портных.

Алексей нитки смотал в куколь и сунул в карман своего полусолдатского кафтана. Одевали их на гроши, что пошилось и оделось, наверняка из обрезков солдатских кафтанов, — швов больше, чем надо. Но под холщовую подкладку кудели было набито немало.

3

Кошт (устар.) — содержание, пропитание, иждивение.