Страница 10 из 115
— Не знаю, как у вас, а у нас под прикрытием валунов. Во-он, — указала она на небольшую заводь, отгороженную от залива истинно демонскими камнищами, только узенькой лодочке в узкую щель между ними и пролезть.
— В таком корыте — да в море? — сходив туда, с ехидцей воротился Алексей.
— Какое есть. Не спрашивал бы зря, а лучше пряниками бы девку угостил. Вишь, чухонки торговые с плетенками по берегу бродят, денежных людишек ищут!
— Нетути денег у меня, — потупился Алексей.
— У такого-то здорового мужика?.. — удивилась она. — Ну ладно, я утренний улов продала, хватит, чтоб угостить глупого гостейку.
Живо сбегала к чухонкам и воротилась с завернутым подолом, в котором колотились, как березовые окатыши, такие же осклизлые житные пряники и перекатывалась берестяная, заткнутая деревянной пробкой бутыль.
— Неуж не протекает? — подивился Алексей. — Ведь, поди, квасок?
Глотнул — прямо дух перехватило.
— Гори-илка?..
— Горит, ежели зажечь. Чухонцы слабую не гонят. Да зачем нам пожигать? В брюхах пожгется.
И сама приложилась к шибавшей сивухой бересте.
— Брюху — хорошо-о… — Даже глаза закатила от удовольствия. — У тебя-то есть брюхо?
— У меня? — осклабился Алексей. — У меня как барабан.
— Ну, и побарабанишь. Только я прежде обмоюсь. Утренний рыбачий пот еще со срачицы не сошел. Ты-то не будешь?
— Не-е… Светло, да и людишки по берегу шастают. Соромно.
— Смотри. Я-то побежала!
Она скинула через голову полотняную рубашку и не спеша вошла в воду. Мелкий в этом месте залив, долго ей пришлось светить ягодицами, так что Алексей засмотрелся. А куда она пропала… Не было ее.
«Мати ридна! Тоже утопла, как и татка ее?..»
Загоревал было по человеческой душе, а она, душа-то голозадая, вылезла со стороны лодки и уж тут побежала, маленько прикрываясь ладошкой, потому что со стороны песчаного увала, где гуляли матросы, слишком уж одобрительные смешки послышались. Так в полном мокром пару и на лежбище хлопнулась.
— Не горяча-а уже водица… Согрей пока хоть из берестинки.
Он подсунул ей под руки чухонскую берестяную бутыль, не смея глаз поднять.
Она отпила, ему в очередь передала:
— Глотни еще… для смелости-то! Девку голую не видел?
— Не видал, — сорвалось у него невольное признание.
— И не едал?
— Чего едать? Не севрюжинка, поди.
— Ой ли? А как будет повкуснее?.. Едай!
Она обхватила ему шею руками и завалила на себя.
— Порасторопнее давай. Я и в самом деле прозябла.
— Да как торопко-то?
— Ой, горюшко неедальное! — догадалась она. — Мне и учить еще тебя, такого дылду?
— А ничего, учи, — приободрился он от выпитой сивухи и уж сам без очереди хлебнул.
Она не смеялась, словно и в самом деле какого непутевого рыбака простой рыбацкой науке учила…
— В бане-то, поди, бывал? Так здесь та же банька, только веничек у меня послаще… Что, не чуешь? Скидывай порты. Скидывай, да поскорее!
Сам ли снял, свалились ли как — беспортошным себя увидел, страшным до невозможности…
— Ой, мамейка!..
Она хохотнула запальчиво и нетерпеливо, запахивая на его длинных, крепких ляжках конец свисавшей рогожи.
Колючая рогожа, с возов каких-то, а ничего, умягчилась, умаслилась и сладким жаром всякий стыд прикрыла.
Алексей с запозданием начал оправдываться:
«Ты ж, хлопец, не монах. То-то всякие ведьмачки по ночам гуртуются возле меня! Можливо, теперь отстанут?..»
А рыбачка-то не отставала, так что он и вечернюю службу пропустил. Впервые в жизни, право.
II
Вечерняя служба под Рождество Христово начиналась с первой звездой, в пять уже темных часов. Несколько дней хмурилось дневное небо, сырым мраком исходило небушко ночное. Зима не зима, мороз не мороз. Подмачивало широченные плахи на паперти, мочило несносно носы певчих. Протопоп Илларион из себя выходил, можно сказать, вылезал из новой, еще не ношенной рясы.
— Го-осподи! По такой распутице какой добрый человек, тем паче боярин, к нам добредет? От нищеты мы, захудалые, пропадем!
Так разнылся, что даже Алексей, которому что купец, что боярин, усовестил:
— Отче! Не пропали ж до сей поры?
Протопоп Илларион вроде как устыдился маленько, но тут же:
— Иконостас золотить потребно? Киноварь для ангелов? Да хоть и вам — на чоботы? В лаптях петь будете?
Что верно, то верно: кто в чем. Ну, не в лаптях, так в опорках. Из прихожан один из доброты, другой из ехидства — церковь-то все-таки придворной считается — подбрасывают ненужные обноски. А куда денешься? У входа под черным Христовым крестом оловянная братина, которая не для медов же праздничных — для подаяний слезных. Да ведь мало кладут, мало. Добрейший архиепископ Феофан привез из Малороссии два десятка полуголодных, полураздетых детин — чем их питать, чем прикрывать выпирающую из всех портов наготу? Протопоп Илларион и Феофана, заодно с прихожанами, косноязычно бранил, забывая, что если и заходят денежные люди к Пресвятой Богородице, так не в последнюю очередь — хохлацких певунов послушать. Слава такая по Петербургу идет: поют ако херувимы, под водительством громовержца Илии… именем Алексей! Церковь трясется, право. Иконостас ниц клонится. Бороды у купцов от такого песнопения, особливо как «Аллилуйю» грянут, — на спину заворачивает, И то сказать: не со зла же протопоп Илларион бурчит:
— Вы уж не харкайте ныне. Меж первой и второй «Аллилуйя» не сморкайте. Да и не бздите с редьки. Смотрите у меня!
А чего смотреть? Как могли, принарядились. Толокно закорелое с кафтанов счистили, сопливые рукава обтерли, чоботы ли, опорки — отмыли; кто-то корабельного вару с верфей стащил, — да кто ж, Алешка Розум, конечно, — смазанные варью опорки стали походить на обувку. А уж головы чубатые — маслом деревянным, маслицем в аккурат. Примазались, прилизались, иные, как Алешка, и на пробор.
Служба началась вполне сносно. Протопоп Илларион пускал в полупустую церковь «гласы», певуны-ревуны без скупости глотки драли, так что и на улицу подмерзшую шибало. Сподобил Бог: перед самой звездой распогодилось, разморозилось, даже снежок пошел, светлый, рождественский. Празднично стало, торжественно. Невелики оконца в наспех рубленной церкви, а все ж звезды залетали, уж Вифлеемская-то — в первый луч. Так и сияет, так и пронзает насквозь. Протопоп Илларион «гласы» творит, но чутко слушает, сколько раз звякнуло в оловянной братине: немного, немного… Фомка-дьякон Матвея читает: «Когда же Иисус родился в Вифлееме Иудейском во дни царя Ирода, пришли в Иерусалим волхвы…» — читает, а тож про свое думает: где бы дьяконицу в этом мужском городе сыскать?..
Алешка Розум вместе со всеми, и даже повыше всех, громогласно стихарь под своды шлет: «Ангельския Силы на Небеси немолчно воспевают Тя, Пречистая…» — сотрясает дубовый шатер церкви, меж тем рыбачку сиротскую вытрясти в памяти не может, так меж строк святых, как по темному лесу, и ведет за собой, от моря Финского до Пресвятой Богородицы…
Иль почуялось, поблазнилось?
Церковь по бедности своей плохо освещена, три свечи на амвоне да две у входа. Молельщики не больно раскошеливаются: люд все больше безденежный. Привычно поднимая к шатровому потолку, прямо к самому Саваофу, распевный стих, Алешка не устает дивиться: она рыбачка Марфушка! У кого еще глазища могут церковную темень прожигать? Он чуть не подавился в горле зажатым кашлем — и дал-таки петуха. Протопоп Илларион чуть кадилом каленым в него не запустил. А что? Никто и не заметил сорвавшегося голоса. От безденежья сатанеет протопоп Илларион — звяку сладкогласного в оловянной братине не слышно.
Алексей кое-как выровнял голос, опять вознес его к Саваофу. Стоя в центре левого клироса, как зачинальщик всякого стиха, видит, ноздрями раздувшимися чует: там она, там Марфуша. Он же ей, при последнем свидании, похвастался, где поет. Пять верст от залива до Пресвятой Богородицы отмахала, эва! И сладко, и гордо на душе: пригрелась девка. Как не пригреться: не купец, да молодец хоть куда.