Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 92

Раньше, ты ведь знаешь, они любили со мной разговаривать. Они называли меня философом, Конфуцием, — не скрою, дорогой мой, мне это льстило, — они всегда спрашивали, чем я занимался в их отсутствие, а если я спал, то просили рассказать о снах, которые я видел. Они брали меня на руки и чесали за ухом. Ах, какое это блаженство! Ты и сам знаешь, как это приятно. Тепло от ушей распространяется по всему телу, хочется зажмуриться и никогда не открывать глаз, чтобы удовольствие длилось вечно.

Господи, о чём это я? Прости, маленькая слабость.

Я знаю, что они до конца жизни будут помнить меня. И чувство вины никогда не оставит их. Дорогой, временами мне снится один и тот же сон. Я вижу свою хозяйку, только её, она плачет, а в её зрачках я вижу мёртвое отражение самого себя. Я всякий раз просыпаюсь. И, поверь, дорогой мой Шарон, просыпаюсь от жалости к ней.

Да, что бы я ни говорил, а жалко, мне жалко их обоих. В конце концов отсутствие общения говорит об отсутствии сродства душ, отсутствии симпатии, магии сердца, позволяющей общаться и на расстоянии, и, возможно, после смерти…

Вот написал эти слова и понимаю, что пишу тебе всё не о том. Что-то хочется сказать, выразить, высказаться… Думаю, это моё последнее письмо тебе. А выходят, как нарочно, или пустяки, или брюзжание, или жалобы. Может, и прав Гоголь, скучно на этом свете, господа, так скучно, что и перед смертью одна ерунда в голове.

Я слышал, что, когда люди голодают, то мыслят ясно и чётко. И мысли прозрачные, незамутнённые, резко очерченные, словно все силы души сосредотачиваются на самом главном. Оказывается, драгоценный Шарон, и это обман. У меня в голове одна путаница и мешанина. Ты и сам убедишься в этом, прочтя письмо.

Дорогой, ты должен извинить меня. Я пишу всё подряд, что приходит на ум. Наверное, так проявляется моё нежелание, тайное, неосознанное, расставаться с тобой. Поверь, это — единственное, от чего у меня сжимается сердце. Когда я вдруг ясно понимаю, что больше никогда тебя не увижу. Никогда… Никогда… Какое глупое и горькое слово!

Так ли я думал закончить свою жизнь? Нет, друг мой, нет, трижды нет! Ты знаешь это не хуже меня. Я мечтал о славе, да, о славе, с самой ранней юности. В моих ушах звучали аплодисменты…, я всходил на кафедру…, на меня смотрели…, они ждали…, ждали… от меня, чего…? Не знаю.

Слава, слава… Что это значит, я и сейчас не могу сказать. Я хотел того, чего не понимал. Вот уж точно сказано: пойди туда — не знаю куда, найди то — не знаю что…

Дорогой, вспомнил незабвенного Торквато. Он хорошо сказал об этом мираже, манящем и губительном одновременно: «Как альпийский горный поток, как молния, сверкнувшая в потемневшем небе, как пар или летучая стрела, наша слава исчезает… — дальше провал, не помню, — кажется, подобно увядающему цветку… И что ж остаётся нам…? О, горе, о, скорбь!»

Похоже, наша память не менее хрупка и недолговечна, как и память о нас.

Великий Тассо имел право на эти слова. Он познал и славу, и горе, и скорбь. Бедный поэт! И его, дорогой друг, погубила любовь.

«Быть знаменитым некрасиво», — сказал другой автор. Как говорится, по большому счёту он прав.

А хотелось, ох, как хотелось быть знаменитым, прославленным, хотелось прогреметь. С братьями и сёстрами Михалковыми на равной ноге…

«Что, мол, брат Михалков-Вознесенско-Евтушенский, как дела, классики?»

«Да какие, братец, у нас дела? Щи из топора варим — вот и делов-то».

Смешно, дорогой ты мой Фоблас, смешно. Смешнее, чем прежде, как выразился однажды автор, которым мы зачитывались с тобой в юности. Помнишь ещё «Женитьбу Ивана Петровича» с «Тяни-Толкай»?

Да, верно, очень верно замечено, что гений — это привычка, которую кое-кто усваивает. Я её не усвоил. Хорошо это или плохо? Не знаю. Но я думаю о великом Мурре, оставившем будущим поколениям заметы своего ума и сердца. Не заблуждения сердца и ума, как легкомысленный Кребийон, а звёздные россыпи, хрустальный ливень мыслей и чувств. Он отчасти похож на тебя, дорогой друг, те же страсти, что волнуют тебя, волновали и его, но он, не в пример тебе, понимал их относительность.

А ты, судя по твоему последнему письму, ты, который столь основательно изучил этот предмет, неизменен, верен себе. Верность, разумеется, есть чувство, достойное всяческого уважения. Но верность чему? Да, дорогой мой Бенито, ты невольно подтверждаешь истинность грустных слов, сказанных как-то Николаем Всеволодовичем известному капитану: «Вторая половина жизни состоит из дурных привычек, накопленных в первую».

Кстати, Игнат Лебядкин тоже большой был Ромео и, подобно тебе, писал стихи. Не обижайся, но, как говорится, Платон мне друг, но истина дороже. Его стихи получше твоих. Возможно, потому, что он, не в пример тебе, верил в своё поэтическое призвание. Ты должен их помнить.

Прав автор данных строк, сказавший, что хоть в Севастополе он и не бывал и даже не безрукий, но каковы же рифмы. А у тебя, замечу, рифма хромает.

Ещё раз прости, что я коснулся твоей личной жизни. Я боюсь за тебя. Конечно, чужие советы ещё никого ничему не научили. И всё-таки… Я постоянно мысленно обращаюсь к тебе и спрашиваю:



«Когда меня не станет, как ты будешь жить?»

Моё письмо слишком затянулось, пора заканчивать. Я чувствую себя очень уставшим, очень старым и очень одиноким… Когда нет никого, кто мог бы подойти к тебе…, погладить, почесать за ухом…, поговорить…, всё равно о чём…, хоть о погоде…

Господи, о чём это я…? Опять…, в который уже раз…

Да, время заканчивать письмо… Время расставаться…

Если время, действительно, лишь форма внутреннего чувства, созерцания самого себя и своего потаённого, часто даже для меня скрытого мира, мира моих внутренних состояний, то моё время истекло. Всё слабее, размытее, неотчётливее становятся образы, картины, воспоминания и, существуя во времени и вместе с ним, они уходят, удаляются, проваливаясь вместе со временем… Или время исчезает, потому что исчезаю я…?

Начинаешь понимать слова одного астматика о том, что определённое воспоминание есть лишь сожаление об определённом мгновении, и дома, дороги, аллеи столь же мимолётны, увы, как и годы.

Окружающие предметы перестают восприниматься мною: комната, мебель, книги, ковёр на полу, блюдце с молоком, полное до краёв, солнечный день за шторой окна или ночная темнота, разбавленная светом уличного фонаря.

Реальность времени и само ощущение его реальности покидают меня, его объективная значимость теряет ценность, поскольку теряют ценность и сами предметы, живущие во времени. Кажется, мне остаётся лишь идеальное время, ровно ничего не содержащее, которое у меня на глазах всё более приобретает черты вечности…

И всё-таки, мой дорогой и единственный друг! Снова и снова задаю себе один и тот же вопрос:

«Кто же мы…, кто же мы все…?»

Может быть, ты и прав? Любить…, любить… Остальное приложится… Приложится ли…?

Ну и наконец, кто же всё-таки я…?

Трижды прав был поэт, озадаченный, поставленный в тупик и вопрошавший подобным же образом. Впрочем, — надо отдать ему должное, — он заботился не о себе.

Так кто же? Наполеон… Декарт… Наполеон, не имевший роты солдат, или Декарт, ничего не написавший?

Боже, какая глупость…! Как вредит избыточная и плохо усвоенная грамотность!

Наполеон… Декарт…

Еху, еху, еху… Вокруг одни еху…

А где же гуигнгнмы…?

Прощай любящий тебя

Дорогой друг! Что за невозможные письма ты пишешь?! Не имеет значения, какова причина подобных настроений — возраст, обстановка или что-нибудь другое. Ты неисправим. И это меня огорчает. Неужели ты не замечал, что чем меньше остаётся жить и чем труднее становится жизнь, тем спокойнее, мудрее ты сам. Всё существующее, включая тебя, и всё бывшее ранее оказываются… смешнее, чем прежде.