Страница 20 из 92
Ещё в самом начале своего правления, когда он только вернулся из Иудеи, его окружение настояло на том, чтобы отпраздновать триумф. Он сопротивлялся как мог, но пришлось согласиться. Отказать — значило оскорбить. А что там ни говори, эти люди, именно они, возвели его на трон. Да и легионы вряд ли оценили бы его скромность. Он дал согласие, но при этом не преминул заметить, — отчасти раздражённо, но не без некоторого шутовства, которое вообще было ему свойственно:
«Старый дурак, захотел триумфа…»
Что касается ложа, на котором он лежал, оно ещё недавно служило ему вполне исправно. По-солдатски верно и добросовестно.
Полуденный отдых с наложницей входил в распорядок его рабочего дня, столь же неотменный, как вставание до рассвета, чтение писем, доклады чиновников, приветствия друзей или баня и застолье после того, как он покидал спальню. Он считал, что семя должно извергаться регулярно, как моча или кал.
Это было своего рода суеверие: избыточная влага вредна, более того, опасна и должна постоянно выводиться из организма.
Мысли старого человека возникают без принуждения. Не вызываются сиюминутной необходимостью. Едва различные, они медленно дрейфуют в потоке уже вечереющего времени.
Мысли умирающего — уже не мысли, а подземные толчки, отголоски, невнятные слепки с того, что ещё недавно волновало, болело или было привычным содержанием твоей повседневной жизни.
Вчерашний день смешивается с детством. Давний триуфм с женщиной, с которой ты переспал в конце весны нынешнего семьдесят девятого. С которой провёл лишь одну ночь.
Он одарил её с невиданной для него щедростью, кажется, тогда удачно пошутив, когда на вопрос управителя, по какой статье занести потраченные деньги, сказал:
«За чрезвычайную любовь к Веспасиану».
Неподходящее для умирающего воспоминание развеселило его. Что ж, и скряге, как его называли римляне, скупому, даже нужники обложившему налогом, не чуждо иногда совершать глупости, свойственные больше расслабленному от любви придурковатому подростку.
Подростку… Подростку… Нет, его дети давно вышли из этого возраста.
«Эка меня крутануло, — подумал Веспасиан, — от любовницы на одну ночь к будущим наследникам».
Титу тридцать девять. Домициану двадцать семь. Каждый хорош по-своему. Но Тит ему ближе. Ради того, чтобы Тит правил Империей, стоило начинать гражданскую войну. У него один недостаток. Он влюблён в Беренику.
Симпатична. Наверное, красива. Он не слишком разбирается в этом. Для солдата все женщины одинаковы.
Он сражался с евреями и победил. Иерусалим был обречён, когда ему пришлось передать командование армией Титу и срочно вернуться в Рим. Уже Императором.
Боже! Какая была встреча…
Тит взял город шестого августа семидесятого. Он помнит дату. Шестое августа — день рождения его внучки и дочери Тита.
Всё-таки из-за этой девицы уж лучше б он его не брал…
Но… Иерусалим был взят, а он вернулся в Рим. Вернулся точно таким, как покидал его. Но что значит слово, одно только слово: Император…
Он уезжал Веспасианом Флавием, командующим двумя легионами. Вернулся он тоже Веспасианом Флавием. Не Зевсом, не Богом… Тут его мысль прервалась.
Богом… Богом..? Сейчас это уже что-то означало… Но что…?
Видимо, он захрипел или дёрнулся. Услышал вопль сиделки.
Тут же появились врачи, кто-то из близких. Он не мог разобрать. Видел лишь смутно, расплывчато мужские и женские фигуры. Множество мужчин и женщин. Или ему только показалось.
Он равнодушно смотрел на суету и волнение, причиной которых был сам. Искренние или притворные, какое это теперь имело значение?
Да, Тит. Иерусалим формально взял он. Хотя при чём тут город? Дело совсем в другом. В любви. Она же была и до, и после. Так что штурм не имеет никакого отношения к главному. Одним штурмом больше. Одним меньше. Какая разница?
Он понимал, что мысль повторяется, возвращается по кругу. Но не в его силах было ей противостоять.
Роль императрицы вполне подходит Беренике. Но… она не римлянка. Хуже — она еврейка. И этим всё сказано. Тит не просто сын Веспасиана. А Императора Веспасиана Флавия. Следовательно, будущий — он невольно усмехнулся — Император. Тут или — или. Или Береника — или Рим. Из-за этой девицы он может потерять престол… Тит способен на это. Неожиданно промелькнувшая мысль его опечалила.
Он кое-что сделал в жизни.
Что оставалось от Империи, когда он взял на себя власть? Название.
Сам Рим с момента основания Города не знал таких разрушений. Обезображенная столица отражалась в высоком голубом небе, особом небе Рима, лишь развалинами да недавними пожарами.
Он — Веспасиан Флавий — вновь отстроил Рим. Вновь отстроил Империю.
Со временем привыкаешь ко всему. Он привык быть Императором и хотел, чтобы сыновья продолжали его дело.
Память опять, уже с трудом, повернулась к ним. Думают, что жизнь состоит из счастья, как Тит, или публичного дома, как Домициан. Но что бы они ни думали, они будут царствовать. В этом нет никаких сомнений. Он не просто верит. Он знает. У него недавно был сон, удостоверивший это.
Царствовать… Но как? Не надо продолжать его дело. Надо делать своё. Или, вернее, его, но по-своему. И они будут делать по-своему. И это неплохо. Плохо другое. Они могут делать его для себя. А надо для Империи, граждан. Просто людей… Их много, а ты один. Ты нуждаешься в них не меньше, чем они в тебе. Он понял это не сразу, но всё-таки понял. И ставил себе это в заслугу.
Жизнь состоит из долга.
Отдал… и можешь уходить…
В его сознании, совсем на окраине, возникло что-то… бессловесное, как счастливое мычание глухонемого, как тишина заброшенного кладбища или безгласность полей, где когда-то произошла резня, а теперь, безмятежно-равнодушное, пасётся стадо. Чья-то домашняя скотина. Да беззвучно всё мимо и мимо течёт река, лениво раскидывая свои берега, как женщина, знающая себе цену, свои бёдра.
Он почувствовал позыв. Надо бы опорожниться. Кишечник вывернуло наизнанку. Император обмочился. И вместе с мочой и калом, исторгнутыми организмом, что-то оборвалось в нём и осталась пустота.
«Кажется, я становлюсь Богом». — Он вдруг понял, что это означает смерть.
Попытался усмехнуться. Но лишь короткий хрип вырвался из неожиданно раскрывшегося, до той поры плотно сжатого рта, да в уголках губ застыло немного слюны и крови.
Несостоявшийся земледелец стал Богом.
Веспасиана Флавия похоронили с почестями, соответствовавшими той должности, которую он занимал при жизни.
Мадригал предстоит
Он устал от войны, от Тилли и его бандитов. От сделок с людьми и с самим собой. А ссоры с собственным дворянством и вечные дрязги в семье превратили жизнь в сон, в котором преступления, глупость, измены, корыстолюбие, убожество и странное глумление смешались в жуткий, липкий клубок. Эта паутина всё более затягивала его.
И вдруг, как-то на рассвете, мартовским зябким, сырым утром он понял: он должен уйти. Тридцать пять лет, отданные долгу, вполне достаточно. Да и что делать в мире, где грабёж и убийство — благороднейшая из профессий?
Он слышал, они опять что-то взяли. Они неисправимы. Они всегда будут что-нибудь брать. Потом терять, гибнуть. Заставлять и дозволять гибнуть другим.
Но время — повитуха глупости, крёстная идиотизма. И они снова что-нибудь да возьмут.
Извечная ликующая муть.
Что предстояло ему, он не знал. Смутно предполагал. Но как это будет? Ладно. Потом, всё потом. Главное сейчас другое.
Сказать. Объявить. Отречься.
Они все, все меня замотали.
Неизвестно почему. Непонятно как. Даже неясно, что это означает. Как выразить? Придётся. Оформить надо. Взаимопонимание? Пожалуй. С самим собой? А с кем же ещё. Так и скажем: возникло взаимопонимание с самим собой. Он стал другим. Грустно.
Клавесин, покрытый… Чем? Не помнит. Что-то вязаное, ручная работа. Запах свежего дерева, как запах пекущегося хлеба. Длинная, чуть не во всю стену, лавка. Пережила многие поколения. Родственников? Предков? Знатных, неглупых, знающих себе цену. Никому не нужных? Что-то в этом роде. Детство. Воспоминание размыто. Может, и не было.