Страница 40 из 47
— Встать!.. — пискливо и резко скомандовали надо мной. — Встать!.. Кому я сказал?.. По стойке «смирно»!..
Я поднялся, не чувствуя онемелых ступней. И, как чертик, вскочил Идельман, подброшенный страхом. И совсем неожиданно распрямился еще кто-то третий. Кто-то третий — из-за горбатого валуна. Вероятно, Карась. Впрочем, не имело значения. Упираясь разорванными ботинками в этот валун, подбоченясь и держа на весу какую-то белесую палку, запрокинув лицо — так, что костяной подбородок выдавался вперед, синезубо оскалясь, стоял передо мною Корецкий, и глаза его сияли, как два фонаря: свет из них исходил строго очерченными лучами. А неподалеку, страхуя, по-видимому, со спины, также яростно подбоченясь, и выставляя такую же белесую палку, находился широкоплечий и низкорослый урод — очень плотный, квадратный, с идиотской улыбкой. Был он в странной одежде, истлевшей на лоскутки, и сквозь дыры светило опухшее красное тело. А в зубах он сжимал папиросный цветок. И бумага была в земляной оторочке.
— Вот и встретились снова, — сказал Корецкий.
Вероятно, он уже полностью материализовался. Потому что держал себя чрезвычайно уверенно, без натуги, — не проваливаясь в холодный камень подошвами башмаков. Глаза у него были бесчувственные. Как у настоящего человека. Только редкая плесень на скулах свидетельствовала о происхождении. И к тому же он был не один. Трескалась, наверное, в эту минуту деревянная корка земли, точно вздыбленные, стреляли щепой иссохшие половицы, гнулись доски настилов, разбухал перегной, и из почвенной душной спрессованной черноты его, из подземных ручьев, из корней, из дернистых напластований, будто саван, сдирая дремоту небытия, распрямляясь и вскрикивая от боли в суставах, как пронзенные током, поднимались все те, кто еще не совсем погрузился в пучину забвения. Все — измученные горячим позором обид, переломанные в шестеренках, изуродованные и отброшенные на обочину, надорвавшиеся от жизни, проклинающие судьбу, ни на что уже не рассчитывающие, обожженные изнутри невидимыми слезами, — восставали теперь из дерева и земли, потрясенно взирали на темное страшное небо, сонмы птиц, серебряный пыльный осот, и, почувствовав духом биение сладкой крови, разведя плети рук, изжевывая песок на зубах, шли и шли, чуть покачиваясь, к центру города, где светил цепью окон бессонный горком: жар Звезды облекал их колеблемой зыбкой плотью и рои насекомых клубились над ними, как облака.
— Встать!.. Бегом!.. Не оглядываться!.. — звонко гаркнул Корецкий.
Идельман, опускающий руки, угрюмо сказал:
— Не кричите, пожалуйста. Я не участвую в сломе…
И тогда костяной подбородок задрался еще сильней:
— Значит, ты не участвуешь? Ладно! А вот это ты видел?.. Что ты морщишься, ты внимательно посмотри!..
И Корецкий небрежно поднял до лица свою беловатую палку. Легкий чмок отломился с протянутого ее конца. — Нет-нет-нет!.. — тут же вырвалось у Идельмана. Сверхъестественный дождевой червяк извивался в руке. Сумасшедших размеров, творожисто-белый. Было видно, как ужимается круглый рот, и как бродят под кожей тягучие мерзкие соки. Я не знал, что бывают такие огромные червяки. Идельман громко охнул, колени его подкосились. А квадратный урод немедленно переместился ко мне, тоже выставив — нечто белое, покрытое слизью. И опять его губы растянулись до самых ушей.
— Не пойдешь?.. Побежишь!.. — угрожающе сказал Корецкий.
Мы влетели в пустынный задохшийся вестибюль. Весь напыщенный интерьер его был разгромлен. Будто здесь проходила компания пьяных зверей. Были вспороты кресла, диван, покорежена стойка администратора. Лакировка в простенках отстала оскалом гвоздей. Куча ветошной дряни дымилась посередине, и гардины завязаны были морским узлом. А на зеркале красовались богатые потеки фекалий. И разбитые лампы зияли под потолком. Видно, демоны здесь потрудились на славу. К счастью, более они не возвращались сюда. Обеспамятевшая дежурная тоже исчезла. И куда-то исчез человек-змея, — вероятно, поднявшись за первой волной наступающих. Лишь помятая голая кукла в рваных трусах, задумчиво, как старушка, объедала ребристые кактусы. Да два бурых приземистых чертика, похожих на плюшевых медвежат, церемонно боролись в углу за торшером — наклоняясь, выщипывая друг у друга короткую шерсть: — Сам дурак!.. Сам дурак!.. — И затем, отстранялись, сдувая с ладоней ворсинки. Между прочим, одного из них я узнал. Я, по-моему, видел его как-то ночью, в гостинице. Как-то ночью, когда занимался девицами, свалившимися на меня. Что-то давнее, уже почти позабытое. — Идельман, разумеется, тоже куда-то исчез. Вероятно, застряв в лопухах, с насупленным карликом. У которого тело светилось сквозь несусветную рвань. Тем не менее, за Идельмана можно было не волноваться. Идельман, как ни странно, не пропадет. Как ни странно, его охраняет наличие документов. Потому что история с документами — это Круговорот. Это — базис, один из опорных моментов. И поэтому никуда не денется Идельман. Он, скорее всего, уже пробирается к дому. И, пробравшись, положит документы обратно в конверт. А наутро, как зомби, вручит их на лестничной клетке. И я тоже, как зомби, покорно возьму их себе. И прочту, и начну суетиться — не зная, что делать. И морока событий, сминая, потащит меня. Хронос! Хронос! Ковчег! — Быстрее!.. — кричал Корецкий.
По источенным мелким ступеням мы скатились куда-то вниз — сквозь подвальные переходы, уставленные забытой мебелью, — я все время натыкался на дикие выпученные углы — а потом, расшибаясь локтями, еле выбрались из каких-то чуланов к овальцованным длинным пластмассовым загогулинам, освещающим коридор, весь наполненный тишиною и глянцевым неспокойным блеском. Коридор был нетронутый и совершенно пустой. Только тюль в черных окнах легонечко колыхался. И легонечко колыхались Красные Волосы на потолке. А из гладкого теплого пола росли серо-желтые зубы. Как трава — заостренных прокуренных мерзких костей. И они шевелились, пережевывая что-то невидимое. И такие же зубы высовывались из стен. И из крашеных подоконников. — Опоздали, — сказал Корецкий. — Это ты во всем виноват! Поворачивай! Здесь не пройти!.. — Мы скатились обратно, в подвальные переходы. Электричество там не горело, по-видимому, никогда. Я ударился щиколоткой о какую-то триндуковину. — Так и так! Идиоты слепые! — сказали из темноты. — Потому что нечего вытягивать грабли, — ответил Корецкий. — Не вытягивай грабли, не будут и наступать! — В темноте завозились и вспыхнула багровая оторочка. Будто кровь, будто фосфор, обозначившая силуэт. — А вот сейчас встану и защекочу, — сказали оттуда. — Я не понял, кто это сказал. Мухолов? Пожиратель Дерьма? В общем, кто-то из демонов. Мы вскарабкались по узенькой лестнице, которая шла винтом. Там была дерматиновая дверь: «Для служебного пользования». Освещенная яркая комната распахнулась за ней. Просияла тахта и ковер, огороженный пуфиками. Выделялся насыщенный яркий бордовый узор. И посередине ковра сидела Дурбабина. Чрезвычайно растерянная, раздетая догола. А увидела нас — поднялась и проворно нагнулась. — Я готова… — испуганно сказала она. И сейчас же два чертика — те, что из вестибюля, подскочили к ней сзади и свистнули розгами пониже спины. — Ой!.. Так мне и надо, — сказала Дурбабина.
Это были забавы, верчение фиоритур. — Не задерживаться!.. Вперед!.. — сипел за спиною Корецкий. Леденящей могильной промозглостью веяло от него. Слом, по-видимому, набирал обороты. Меркли дали, сминались границы пространств. Город плыл — окруженный сиреневой тлеющей массой. Деревянные курицы бродили по мостовой. Заворачивались края — поднимая до неба окраины. Слепли птицы. Крутилась горячая пыль. Скрип домов вдруг надвинулся, медленно стиснув проулки. А на серой парящей безжизненной ленте реки, точно боги, возникли Трое в Белых Одеждах. Головы их озаряла Живая Звезда. И хитоны струились продольными дымными складками. И когда эти Трое ступили на кромку песка — облекаясь в туман, светя золотыми ладонями — то сам воздух вскипел, будто черное молоко. И серебряным странным сиянием осветилось строение в Горсти. И, как будто живая, раздвинулась проволока, ограждающая его. Женщина, обмотанная одеялом, вышла откуда-то слева. И приветливо, слабо кивнула опухшим лицом. И поправила щепку на слипшихся войлочных патлах. — Вот и ты, Бонифаций, — сказала она. — Ты вернулся. Я так за тебя боялась. Я уж думала: тебя украли, разделали на колбасу. Появилась какая-то колбаса — по рубь двадцать… — Из лукошка она достала огарок свечи и присыпала сверху толченой зернистой известкой. А потом откусила — разжевывая стеарин. Подошел жизнерадостный поросенок и потерся о ноги. Это — Мотя, — сказала женщина. — Мой верный и преданный друг. Мотя, сделай, пожалуйста, как полагается… — Неестественный голос ее задрожал. Поросенок зарделся и вежливо шаркнул копытцем. — Собственно, лучше — Матвей Петрович, — представился он. — Мотя — это, так сказать, по-домашнему. Очень рад, что вы заглянули сюда. — Заливаясь румянцем, он немного попятился, приглашая к ведру с грязно-серой водой и к дубовой лохани, заполненной отрубями. Белый пар аппетитно клубился над ней. — Собственно, все очень просто, — сказал поросенок. — Собственно, вам потребуется — лишь ничего не желать. Гнет желаний безобразно коверкает человека. Страсти точат и точат, сжигая дотла. Отказаться от всех желаний — вот подлинная свобода!.. — Он застенчиво, добро смотрел на меня и, по-моему, даже помаргивал от смущения. А затем как бы нехотя перегнулся в лохань и глотнул, окунув розоватую мордочку. — Очень вкусно, — оправдываясь, сказал он. — Очень вкусно, питательно. Вы только попробуйте. — У него вдруг разъехались масляные глаза. А над задом скрутился винтом приподнявшийся хвостик. Он был благостный, чистенький, сытый, довольный собой. Все смущение его вдруг отлетело. От лохани тянуло дешевым вином. Женщина, укутанная в одеяло, стояла, как изваяние. — Кем вы были до этого? — спросил я. И тогда поросенок икнул, деликатно потупившись. Ослабевшие ноги уже не держали его. — Ну — филологом. Какое это имеет значение? — Никакого, наверное, — сказал я. — А тогда, извиняюсь, зачем же выпытывать? — Сам не знаю, — смешавшись, сказал я. — Ну, вот видите, — радостно заключил поросенок. И добавил, подергивая раковинами ушей. — Я — свободен, и этого мне достаточно. — Он вторично икнул и оглянулся назад. — Не оглядываться! — быстро сказал Корецкий. Он по-прежнему пребывал у меня за спиной. И по-прежнему от него разило промозглостью. Понедельник, по-видимому, уже истек. Были — август, крапива, тупое безвременье. Поросенок вдруг медленно повалился в лохань. И тяжелое кислое варево расплескалось. Чьи-то руки внезапно толкнули меня. Приоткрылась калитка на соседнюю улицу. Голый пластик блестел, как наклеенное стекло. — Не задерживаться!.. Вперед! — сипел за спиной Корецкий. Купол света над Горстью уже потухал. Поросенок умолк, по-видимому, захлебнувшись. Мы опять, как два чучела, ввалились в слепой коридор. Где сияли витые пластмассовые загогулины. Но, наверное, уже с другой его стороны. Потому что все двери здесь были тревожно распахнуты. Вылетали подушки, взрывалось гостиничное белье. Желтоглазые демоны сновали из номера в номер. И бросали сквозь окна увязанные тюки. Вероятно, грабеж был в самом разгаре. Окосевшая толстая обезьяна преградила нам путь. В правой лапе она сжимала бутылку перцовой. А другою — совала обгрызенный зубами стакан. И при этом вполне ощутимо пошатывалась. — Брудершафт!.. — нагловато потребовала она. — Загрызу!.. Брудершафт!.. Или мы — не приятели?!.. — Растопырив конечности, она попыталась облапить меня, но сипящий Корецкий, вдруг выросший откуда-то сбоку, угловато присел, запрокинувши выпуклый лоб, и застыл, и поднял над собою ладони. Ледяные узоры светились на них. Тихо вспыхнули плоские синие ногти. Обезьяна задергалась и повалилась плашмя. Изо рта у нее потекла лимонадная пена. А Корецкий сказал: — Безобразие!.. Полный бардак!.. Расстрелять половину!.. Иначе не будет порядка!.. — Своего червяка он уже потерял. Или попросту бросил. Но от этого не стал привлекательнее. Злоба, ненависть, волчий жестокий оскал. Неужели же мертвецы так серьезно меняются? Или, может быть, его изменила тюрьма? Где над ним хорошо потрудились Мешков и Годявый? Ведь совсем непохожий, совсем другой человек. Неужели же начинается Царствие Мертвых?..