Страница 98 из 120
Здесь, на Двине, грабили полною мерой, вычищая амбары до дна. Московские воеводы, разоставив своих ратных, деловито набивали добром насады, не позволяя ни разворачивать поставы сукон, ни выбивать днища из бочек с иноземным фряжским вином. Устюжане брали и то, что пригодится в хозяйстве, всякий железный снаряд: плуги, бороны, ножи, топоры, насадки для лопат… Вятчане грабили особенно бестолково и зряшно. Мукой, балуясь, посыпали дороги, пивом поливали замаранный кровью пол в воеводской избе.
За грабежом, за наживой не заметили подхода свежих новгородских ратей. Обозленные емецкие мужики, ограбленные заволочана, колмогорские корабелы, боярские дружинники из дальних волостей, местные и новогородские, кто возмог держать оружие в руках, совокупились в единую рать. Маститый, в полуседой бороде Иван Федорович с братом Офоносом, решительным в походах и драках на Волховском великом мосту, Гаврила Кириллович, строгий хозяин, подымавший в одиночку, ежели занадобилось, корабельный якорь себе на плеча, и молодой задиристый Исак Андреич Борецкий возглавили ополчение.
Московско-вятическая рать уже отошла, тяжко ополонившись, вверх по реке, и емчане с заволочанами догнали захватчиков уже под Моржом, на острове, где московиты расположились станом. Вот тут и произошла главная сеча, где рубились, хватая друг друга за руки, в рык, в мат. Иван Федоров бежал к своим вдоль воды, когда метко пущенная сулица ударила его в спину, пробив кольчатую бронь. Он еще боролся со смертью, выставал на карачки, пробовал подняться на задрожавших ногах, ощущая, как с бульканьем кровь наполняет легкие и душит его, еще думал отчаянно, как вырвать копье из спины, когда чья-то милосердная сабля мимоходом коснулась его обнаженной шеи, и голова его запрокинулась назад, и больше он уже ничего не чувствовал, пал плашью на подогнувшихся ногах, а кровь лилась, и в тускнеющих глазах проходило тоже темнеющее, волнистое, сиреневое небо, пока не погасли глаза, и не остановилась память в холодеющем теле.
Встречу озверевшим емчанам бежали, рвались, ползли, перевязанные полоняники, мужики и женки, со слезами в глазах, молили нежданных спасителей: «Не убейте, родимые! Свои мы! Двиняне!»
Бой шел уже у лодей. Оба новгородских боярина, развязанные, отбитые, тоже едва ли не со слезами на глазах, благодарили спасителей. Бой сам собой затихал, московиты готовились дорого продать свою жизнь. Но Гаврило Кириллович, залитый кровью, в низко надвинутом шеломе, печатая шаг, прошел вдоль строя, приказал:
«Охолонь, други!» Выступившему из рядов московскому воеводе Глебу Семеновичу, близко сойдясь, возвестил:
– Выгружай товар из лодей! Самих не тронем!
С великим князем доселе было неуряжено и губить московского боярина с дружиной, затягивая войну, было вовсе ни к чему.
Проводив незваных гостей, недолго стояли на костях. Посаднич сын Василий Юрьич, Самсон Иваныч, только-только избавленный из рук московитов, и сам Гаврило Кириллович, совокупивши емчан и заволочан (иная рать подошла на помочь и сил хватало), пошли в сугон за отступающим ворогом. Шли, непрестанно догоняя, отбивая груженные добром насады, и дошли вплоть до Устюга, который и взяли приступом, подвергнув город тому же разгрому, которому подверглись до того Емецкая волость и Борок. Вновь волочили поставы сукон, одирали оклады с икон, озверев, резали скот.
После и Московский великий князь и Господин Новгород, считали этот поход своею удачей. Только московский грабеж настолько озлил двинян, что переход Двины под руку великого князя Московского отложился на долгие неопределенные годы.
А после того стало и не до войны. В Новгороде через год начались мятежи и резня, а на Русь надвинулся губительный мор, отодвинувший на время все иные заботы и попечения.
Мор наползал с севера, захвативши сперва Новгород, Ладогу, Русу, Порхов, Псков, Торжок, Тверь и Дмитров. Но Иван Васильич, молодой сын великого князя, подцепил заразу в Нижнем, видимо, от кого-то из тверских или новогородских гостей, осматривая торг.
Болезнь летописец описывал так: «Сперва ударит словно рогатиною за лопатку или противу сердца, на груди, в промежи крыл. Кровью учнут харкать и огнем жжет, пот, дрожь. Железа является у кого на шее, у кого на стегне, под пазухою, или под скулою, или в паху… И, полежавши, соборовавшись, умирают».
Иван почуял ослабу еще в Нижнем. Молодую жену он отослал загодя в Москву, и теперь об одном думал – как бы успеть достичь дома, как бы успеть на последний погляд! Да и надея была, зряшная, сумасшедшая надея – вдруг не то, вдруг иная какая хворь? Только бы доехать до дома! И с корабля в Коломне сошел, и на лошадь забрался сам, чуя разгорающееся жжение в груди и рвотные позывы, и вырвало кровью! И все же поехал верхом, перемогаясь, и роняя редкие слезы: неужто не узрит, не доскачет, не досягнет! Худо стало совсем уже на полдороге к Москве. Скорого гонца услал вперед, но понял уже – никто не успеет! Слугам велел беречись: «Заразный я!» Так не хотелось умирать. Боже мой! И она не узрит, не закроет глаза, не поцелует хотя в лоб охладелое тело… Нет, и ей нельзя! Подумал так, и постарался скрепиться, и лежал, крепко смежив глаза, пока припутный священник, меняясь в лице и дрожа, соборовал князя.
– Батюшке скажите! – проговорил и не кончил. Глаза, бирюзово-заголубев, начали тускнеть.
Мертвого Ивана привезли на Москву, похоронили у Михаила Архангела «иде же вси князи русстии лежат».
О том, что чувствовал Василий Дмитрич, схоронивши сына, лучше не говорить. Он почернел, замолк, несколько дней не принимал пищи.
Было это в июле. В ту же пору явился на Москву и Данило Борисович из Нижнего Новгорода, как в насмешку, тогда, когда молодой московский нижегородский князь перестал существовать.
Рать с Двины возвращалась осенью. Мор пока обходил Москву стороной, но все же приближаясь и приближаясь.
«И толико велик бысть мор, – писал древний летописец, – яко живые не успеваху мертвых погребати, ниже довольни бываху здравии болящим служити, яко един здравий десятерым и двадцатерым болящим служаше, и на всех тех местах умираху толико на всяк день, яко не успеваху здравии мертвых погребати до захождения солнечного, и многие села пусты бяху, и во градах и в посадех, и едва человек или детище живо обреташеся: толико серп пожал человекы, аки класы, и быша дворы велицыи пусты, едва от многих един или два остася, а инде едино детище…»
К мору прибавились морозы, и люди умирали на дорогах и путях, замерзая, и не похороненные, объеденные волками и лисами трупы заметал снег.
Глава 47
Витовту как-то само собой разумелось, что поставленный им на киевскую кафедру митрополит будет послушным исполнителем его княжеской воли. Не учел он, однако, того, что Григорий Цамвлак был учеником Киприана, а Киприан являлся принципиальным врагом католичества. В прежние времена, еще при Ольгерде, да и позже, не виделось, не чуялось, что католики потребуют покончить с православием, или, как они говорили, «схизмой», немедленно; и о соглашениях, вроде недавнего с Витовтом, когда православие объявлялось, почитай, вне закона, тогда и подозревать не могли. Да и вид у болгарина Цамвлака был вовсе не воинственный: невысокого роста, с мягким, слегка бесформенным добрым лицом. Казалось, из такого-то иерарха лепи, что тебе любо! Но вот Цамвлак мягко потребовал вернуть митрополии отобранные у нее земли. Да и о церковном имуществе, золотых и серебряных служебных сосудах, встала речь. Все это терпел Витовт, понимая, что ежели он поставил Григория митрополитом, то и должен его воспринимать всерьез, так и относиться к нему. Но Цамвлак на другой год по поставлении преподнес ему такое, чего Витовт иному бы и вовсе не спустил.
Григорий Цамвлак был прост и ясен, и для него основой всякого размышления была истина, как он ее понимал и как в нее веровал. В этом он был чем-то похож на Яна Гуса[134], наивно убежденного, что словами, логическими доводами можно убедить людей и даже поколебать своих врагов. Он отлично видел, что Витовт во всех своих затеях идет к неизбежному крушению. Огромная, почти завоеванная Витовтом страна была православной. Загонять ее в католичество, заставлять сотни тысяч людей вкорне изменить свои духовные взгляды, было заранее нелепо. (Не забудем, что на дворе был пятнадцатый век, а не атеистический двадцатый, и даже не девятнадцатый, находились люди, готовые за свои религиозные взгляды бестрепетно отдать жизнь. Были страстотерпцы, мученики; аскеты-пустынники, способные годами жить в лесах, питаться какими-то кореньями и корой, вдали от людей, но наедине с Богом.) Цамвлак это понимал, и больше того, – он совсем не понимал Витовта. Не мог понять этого его упорного стремления к пропасти.
134
…Я н а Г у с а… – Гус Ян (1371–1415) – выдающийся мыслитель, идеолог чешской реформации. Критика католической церкви привела его к полному разрыву с ней. Поддержка запрещенного в Чехии учения английского реформатора Уиклифа (Виклифа), традиций национальной борьбы и идей чешских сторонников реформации Яна Милича и Матвея из Янова помогли Гусу создать стройное антицерковное учение, проникнутое патриотизмом. Он был отлучен от церкви и предан анафеме. В 1414 г. был вызван на церковный Собор в Констанце, где отказался отречься от своего учения и был сожжен. Ян Гус выступал против собственности церкви, за соблюдение всеми «закона Божьего». Он и его ученики поддерживали проповедуемое Матвеем из Янова требование единства обряда причащения (вином и хлебом) для всех верующих (в католической церкви вином причащались только священнослужители).