Страница 74 из 120
И вот теперь татарская рать, впятеро превосходящая дружину Анфала, ждет, и по берегу, и в лодьях, сцепленных железными скрепами поперек всей реки, и в дощаниках, что до поры грудятся под берегом, когда вятичи попадут в их капкан.
Бой начался нежданно и нелепо. Передовые насады, не сумев вовремя ни повернуть, ни прорвать железную цепь, стеснились, разворачиваясь боком к стрежню, опруживаясь на стремительной волне.
Началась резня на хлипкой качающейся посуде, и тут засадные кинулись со сторон: крики, туча стрел, затмившая свет. Селиван Ноздря, герой многих походов, был убит сразу. Дружина его, потеряв атамана, пополошилась. Блеснул огонь. Татары палили из самопалов, огненные, обернутые паклей стрелы впивались в борта дощаников.
– Причаливай! – пронесся крик от насада к насаду. Ратники спрыгивали в воду, выбирались на кручу, где их тоже ждала вражеская засада. Бой шел по всему берегу, и Анфал, едва ли не впервые, не мог собрать и разоставить по-годному людей. И все же собрал! И все же сумел устроить острог! Осталось дожидать волжан, а там с ними был старый подельщик Михайло Рассохин, и неужели он не сообразит беды? Вся и надея была теперь на Мишку Рассохина!
Они продержались и день, и другой, и третий, неся страшные потери. Помощи не было. В конце концов, Анфал велел уходить в леса и пробиваться домой, кто как может. Из гордости ли он остался с горстью своих прикрывать тыл? Ему удалось даже несколько потеснить татар. Миг был, когда те побежали, и Ванька Крутец первым кинулся в сугон. Скатывались с урыва к берегу, рубились, резались, аж, в обхват, засапожниками. Раненые ползли, кидались к воде, пили взахлеб, тут же и умирая. «Отбить насады и уйти, хотя на тот берег!» – думал Анфал, отчаянно прорубаясь сквозь мятущуюся и истошно орущую толпу. «Алла, Алла!» – Пот заливал глаза, дышалось с хрипом. Он уже не чуял своих одеревеневших рук, но продолжал рубить и рубить, взявши по сабле в каждую руку. Но кабы не новая волна татарвы у самого берега, кабы не Алаяр-бек! Один дощаник они-таки отбили и отпихнули от берега, набив своими людьми. Анфал, зло отмахнув шеломом, пробивался ко второму. Кровь и пот. Ноги скользят по траве, политой кровью… «Убили Паленого! Тимоху убили! Седого!» – Отмечал разум, а перед глазами шла круговерть сабель и тел, мисюрок и панцирей, и он уже сломал одну саблю, схватил пустой рукой кем-то поданный топор и тем топором с хрустом повалил уже четверых, прорубаясь к Алаяр-беку, когда споткнулся, и его тотчас опутала сеть. Где друзья, где сотоварищи? Последние, кто был рядом, пали под ударами татарских сабель, пали, пронзенные стрелами… До второго дощаника так никто и не добрался.
Анфал сидел связанный в татарском шатре, и одно полыхало в мозгу: – «Кто?!» То, что его предали, было ясно, поскольку волжская рать так и не подошла… «Неужели Рассохин?» – подумалось скользом, но не зацепило сознание. Не может того быть!
В шатер затаскивали вятских полоняников, повязанных, мокрых и жалких, растерявших удаль. Взошел Алаяр-бек, посмеиваясь, вопросил о чем-то Анфала. Тот не ответил, но поглядел столь свирепо, что победителя невольно шатнуло посторонь. Перестав смеяться, он вдруг достал чару, наполнил ее кумысом и поднес Анфалу ко рту: «На, пей!» Анфал, продолжая ненавистно глядеть ему в глаза, потянулся губами, вытягивая кумыс в один глоток, и отвалившись назад, выговорив хрипло: «Еще!»
И снова Алаяр-бек поит пленника, бережась, чтобы тот не плюнул ему в лицо.
– Я на тебе большие пенязи возьму! – говорит Алаяр-бек. – Мно-о-о-го серебра!
– Убей лучше! – хрипло отвечает Анфал. – Я дорого стою, пока на коне, а за полоненного за меня тебе ни медного пула не дадут! Лучше убей! – повторяет он грозно. И Алаян-бек робеет, отступает и отступает, глядя на Анфала и боясь повернуться к нему спиной.
– Людей напои! – кричит ему вслед Анфал. Тяжелое грязное ругательство падает в пустоту. Алаяр-бек исчез.
Впрочем, невдолге – рабыня-удмуртка вносит кувшин с водой, поит по очереди связанных. Кого из здесь сущих продадут на рынке Кафы? Кому судьба – грести тяжелым веслом на генуэзской каракке? Кому – пасти скот? Кому – служить какому-то степному беку в охране? Разорять свои же русские деревни, рязанские или северские – все одно! Русские деревни!
Они так и не узнали, почему не поспел волжский караван, что задержало полтораста волжских насадов, которые могли бы прийти им на помочь. И почему не пришли позже, не пытались отбить русский полон?
«И избиша их в Каме татарове, а Анфала яша и ведоша в Орду, а волжские насады не поспели» – вот все, что о том сообщает летопись. Нет тут ни гниющих, перевязанных грязным тряпьем ран, ни голода, ни невольничьего рынка в Кафе и Сарае, нет хлыновских споров, почти до драк, взаимных покоров и обвинений. Нет Алаяр-бека, что хлопотал сначала о том, чтобы получить выкуп с Анфала, а когда не замог, передал, то ли продал знатного пленника ордынскому хану. А ханы в Орде в ту пору менялись один за другим со сказочной быстротой, и мы не знаем, сколько времени провел Анфал в татарском плену, и как он освободился оттуда, и какова была его судьба в последующие девять лет, пока его имя еще раз (и последний) вынырнуло на страницах летописи. Сидел ли он все эти годы в Орде, вырвался ли? Что совершал и творил? И почему такую силу взяли на Вятке Рассохин с Жадовским?
Сейчас Анфал сидел, перевязанный, в татарском шатре и не ведал грядущего, догадывая лишь об одном, что впереди у него долгая череда – дней? месяцев? лет? – ордынского плена.
Глава 35
Владимир Андреич стоял, кутаясь в просторный, до полу, ордынский тулуп. Знобило. Всегда надевал этот свой тулуп на курчавом овечьем красивого темно-красного отлива меху (в любой мороз – не пробьет!), в котором ездил в санях, ежели не нать было, выхвала ради, одевать бобровый опашень, крытый цареградскою парчою.
Из Заречья несло мелкой колючей поземкой. Тьма, зимняя, ночная, черно-синяя тьма, объяла окоем. В стонущих голосах ветра чуялся глухой топот копыт ордынских коней недавнего Едигеева налета. И ведь, окроме Москвы, ни один город не устоял! Почитай, что и не дрались, бежали! Эх, племянник, ты племянник! С Иваном, с Кошкою со своим! Отец-то еговый, Федор, был премного всех вас умнее! Рано спорить с Ордой! Пожалели нескольких тысячей серебра на ордынский выход, а сколь тысяч смердов погинуло теперь, замерзло, уведено в татарский полон! Сколько скота угнано! Сколь разорено жила, сожжено деревень, сел, городов! Добро, Витовт, кажись, увяз в немецких делах, а ежели и он подступил бы в те поры оттоль досюда? И кончилась бы Москва! А етот шурин дорогой, Швидригайло, надея Васильева! Защитил тя литвин? Удрал, да и мой Серпухов по дороге разорил в придачу! Нет уж, хочешь ратитце, полагайся на русских мужиков! Енти умрут, не выдадут!
Холод подымался откуда-то изнутри, разливался по груди и плечам, бессилил руки. Зазнобил нутро летошною зимой на заборолах Москвы. Бессонные ночи, тревожное ожидание беды, собачьи взоры вбежавших в Кремник селян (Тохтамышев погром доселе помнился!). И как у него мерзли ноги в тимовых сапогах! Валеные, теплые, на заборолах не позволял себе одевать – хорош воевода в валенцах! Отогреешь ноги чуть у костра, и снова в темь, в стыдь, в ветер…
Москву отстояли. И племяш не угодил в полон… И как опосле прояснело, можно было и тех трех тясячей серебра клятых не отдавать Едигею, сам бы ушел, ордынская беда увела! Не сведали… А умен! Витовта побил на Ворскле тогда, десять летов назад, ханов ставит в свою руку. Теперь, слышно, фрягов ли али кого там, громит в Крыму… Ну, фрягам хвост поприжать всегда не худо, совсем обнаглели. Ишь каку силу взяли на Москве! А сурова была та зима, ох, сурова! Много ли полоняников и добрело до места! Не половина ли сгибла на путях, замерзла, пропала в снегах… И у него вот теперь самого с той зимы доселе холод в костях. И не выгнать ничем, ни банным паром, ни наговорными травами. Сидит внутрях и сидит! А оногды жаром пойдет по черевам, и не воздохнуть тогда, и длани не сдынуть…