Страница 4 из 108
Но тут я вспомнил, что раньше из колодца здесь поили только скотину, а воду для людей носили из бочажка. Надо, кстати, взглянуть, не зарос ли он.
И я не спеша похромал по едва заметной в сумерках тропинке. Когда-то эта дорожка была основательно нахожена, раз и сейчас ее можно было различить даже под высокой, пожухлой от заморозков травой. А вот зарослей кустарника здесь раньше не было: какой же хозяин позволит всякой дряни разрастаться на своей земле?
Когда-то бочажок укрывала от солнечного жара пышная липа. Я разыскал оставшийся от нее пень; кора уже отвалилась, но древесина была еще крепкой. Дубовый сруб позеленел, но держался так же прочно, как и в былое время. Рубили его не на один век. Я нагнулся и стал пить. От воды заломило зубы. Потом прошел чуть дальше — туда, где ручеек вырыл промоинку. Я разулся и едва не вскрикнул, так холодна была вода. Зато вмиг прошла усталость, и натертый и прорвавшийся пузырь перестал болеть. Я вымыл ноги, простирнул с песком портянки, а дырявые чулки засунул подальше в ольховые коряги. И, неся сапоги в руке, пошел к дому. Уже подмораживало, и длинные стебли травы обжигали ноги, словно были посыпаны солью.
В Дижкаулях — так назывался хутор — наши уже сидели за столом, пили горячий чай, чистили картошку и уплетали ее с каким-то соусом.
На меня, босого, уставились, как на ненормального. Топилась плита, лежанку уже успели завалить всяким тряпьем.
— Вода в колодце скверная, — заметила одна из ужинавших. — Даже в чае остается привкус.
— Ни в коем случае не пейте сырую, — сказал преподаватель то, что ему и полагалось сказать.
— Тут из колодца поили только скотину, счел нужным сообщить я.
Мои слова вызвали замешательство. Ко мне повернулись лица — удивленные, раздраженные, обеспокоенные.
— Что же пили люди? — деловито спросил преподаватель.
Я так же деловито ответил:
— Ходили по воду к бочажку.
— Что это такое?
— Если ключ забирают в дубовый сруб, его в этих местах называют бочажком.
— И далеко он?
— Тут рядом. Я вот сходил, напился.
— Неужели ты и ноги там мыл? — ужаснулась одна.
Ее ужаса я не понял: известно ведь, что всякий родник очень быстро очищается.
— Мыл, только не в бочажке. Где родник, там всегда бывает и промоинка.
— Что еще за помойка? — это спросила, кажется, групоргша.
— У тебя в голове. Не худо бы ее промыть, — довольно дружелюбно ответил я, потом объяснил, совсем как малым ребятам: — Пора бы знать; ручейки, особенно заросшие, тут называют промоинами и промоинками. Между прочим, промоинка из здешнего бочажка течет прямо на восток. Пасхальным утром надо в ней умыться. Тогда целый год будешь здоров, как огурчик, да и красоты прибавится.
— Суеверие, — решила групоргша.
— Это фольклор, который вам еще предстоит изучать, — вступился за меня преподаватель. — Ты жил тут, на хуторе? — по-прежнему деловито спросил он.
— Нет, — односложно ответил я, наливая остывший чай и пытаясь проглотить хоть одну картофелину: аппетита не было ни на грош.
— Откуда же ты знаешь, кто пил из колодца, кто — из родника?
— Бывал здесь, — неохотно пояснил я. — Тогда меня, правда, сажали за стол там, на кухне. В горницу сегодня попал впервые.
Кое-как я проглотил пару картофелин, запивая их горьким чаем. К соусу и не притронулся: не очень-то я доверяю умению молодых хозяек приготовить на скорую руку что-нибудь съедобное. Потом улегся на солому и притворился, что засыпаю, чтобы ко мне больше не лезли с дурацкими вопросами.
Но перед этим заметил:
— Надо бы достать белого песка и оттереть сруб бочажка, он совсем обомшел.
И сделал вид, что сплю, — чтобы дать волю памяти…
…Прежде в Дижкаулях я и в самом деле дальше кухни не заходил. Здешние хозяева покупали и выменивали то же самое, что и все окрестные жители, никаких особенных пожеланий или заказов у них не было. Хозяин, правда, был истый скопидом, торговался за каждый рубль, каждый грамм, за каждую крошку, словно бы отрывал от себя последнее; похоже, что торговаться было для него удовольствием. Хозяйка больше помалкивала, говорила лишь тогда, когда без слов нельзя было обойтись. Зато никогда не забывала покормить. Хозяин против этого не возражал, но у меня после торгов с ним кусок застревал в глотке. Когда мы достигали соглашения насчет денег, он отсчитывал их, копейка в копейку, и уходил в горницу, предоставляя хозяйке расплачиваться съестным. И каждый раз оказывалось, что она дала больше, чем даже я запрашивал вначале, словно и не слышала, сколько успел выторговать у меня хозяин. Таких чудес со мной раньше не приключалось. Обычно как раз хозяйки и оказывались самыми прижимистыми, с мужиками договориться бывало легче. Здесь же обстояло наоборот, и поэтому я нет-нет да и заворачивал снова в Дижкаули.
Хозяйка была лет на пятнадцать, а то и на двадцать моложе своего супруга. Она еще выглядела красивой, хотя у нее была уже взрослая дочь, молва о красоте которой шла далеко. Дочь, однако, была еще сдержаннее и молчаливей матери, ни разу не удостоила меня хоть словечком, точно бы я был пустым местом. Словом, странное это было хозяйство, от которого в те дни осталась едва треть, а раньше, говорят, у них было чуть ли не сто гектаров. Странным казалось даже название хутора: если его перевести на литературный язык, оно звучало бы как «Большие свиньи». Но, вопреки названию, никакого свинства здесь не происходило.
Правда, однажды в сумерках я нечаянно заметил, как пригожая и гордая Гундега, хозяйская дочь, прогуливалась с несколькими вооруженными парнями. Но в тот миг я думал лишь об одном: как бы не попасться им на глаза. Если мешочничаешь в одиночку, приходится бояться всего. Хорошо еще, если только отнимут тощий сидор, а то ведь могут и кокнуть — просто так, для развлечения: морда твоя не понравится или слишком уж слабо выразишь восторг по поводу неожиданной реквизиции. А если парни окажутся «ястребками», то задержат, отправят в город, а там пойдешь под суд за спекуляцию, подрывающую нормальные отношения между городом и деревней. Уже сколько я обещал себе: вот схожу еще раз, и все — лучше буду щебенку дробить. Но всякий раз кто-нибудь обязательно сбивал с пути. То просили привезти мыльнянку, потому что свинья на беду околела, нельзя же, чтобы пропало столько жира. То ребенку требовалось лекарство от глистов, в деревне его не достать, а в городе у меня в аптеке знакомые барышни. То нужен был частый гребень, то средство от коликов, то гвозди, то семена редиса и огурцов, то батареи для приемника, то йод и бинты… Только для своих людей, дело верное! А я знать не знал этих своих, да и дело было не такое уж верное, и все же я снова шел: жить-то надо. И потом, по правде говоря, меня тянуло к Норе. Маршрут я всегда составлял так, чтобы можно было невзначай забежать к ней, повидать, поговорить хоть немножко.
Да и Саша с матерью не давали покоя:
— Когда же ты пойдешь в те края? Захватил бы что-нибудь. Нора письмо прислала, шлет тебе привет и сердечно благодарит за прошлый раз.
Нашли дармового курьера, словно свои ноги я в лотерее выиграл! Что же они сами не отшагивают все эти километры, не прячутся под вагонной лавкой — без билета, без пропуска? И все-таки Нора оставалась Норой, и я не хотел, да шел, хотя порой мне вместо благодарности от нее крепко доставалось. Она взывала к моей комсомольской совести: когда же я, наконец, брошу мешочничать? Можно ведь и подтянуть ремешок.
Можно, конечно. Не спорю. Только тогда у меня не останется времени на то, чтобы привозить ей гостинцы из города, а на обратном пути ее мамаше — то-се из деревни. Но что уж тут! Если я не могу собраться с духом и сказать Норе, что она мне нравится, если не могу отважиться даже на это, если боюсь и дотронуться до нее по-настоящему — как же мне спорить с ней о таких вещах?
Так получилось и в тот вечер. В прошлый раз, она тогда еще не висела на суку цветущей черемухи. Я пришел в сумерках, когда лужи стали уже покрываться ледяной корочкой. Ранней весной ночи свежи, хотя солнце днем жарит, почти как в сенокос. Шел я прытко, так что лоб покрылся потом и спина взмокла. Норы дома не оказалось. Я уселся на лавочку, курил и дрожал от холода. Дом этот, как я знал, был чем-то вроде учительского общежития. У одиноких — по комнате, у семейных — по две, но на весь обширный дом, на десяток хозяек — всего две кухни. Одна раньше предназначалась для господина депутата сейма с его домочадцами и челядью, другая — для семейств арендаторов и скота. Просторные апартаменты еще немецкими саперами были разгорожены на маленькие клетушки, так что за перегородкой порой можно было уловить даже скрип пера.