Страница 8 из 8
Все было не так. Нужен был другой фон. Голубой. Слепой белый грунт разваливал оттенки. Как у Сфорца — в траурных рамах. Климов остервенело сдирал его шпателем. Нужен чисто-голубой. Осенний. Мерзлый и хрупкий цвет. Должно быть ощущение твердости его. Как у хрусталя — прозрачная, звенящая фактура. И на голубом фоне — руки. Те руки, с малиновыми, густыми венами, которые он видел в автобусе. То есть, конечно, не руки, а листья. Багряные листья кленов. Просвечивающие будто под рентгеном. И в опалесцирующем свете их — старческая паутина черных, сухих прожилок. Хрустальное, голубое небо. И подагрические, напитанные морозом, ломкие ветви. Пылающий багряный цвет — последний день осени, последний день жизни. Предсмертная вспышка сил. И никакого воздуха. Воздуха быть не должно — очень ясные, режущие линии. Хрусталь и багрянец. Как там — «багрец и золото». Багрянец и голубой хрусталь.
Климов оторвался. Отошел — на пьяных ногах. Упал на стул. Дышал прерывисто. Сквозь стеклянную крышу мастерской было видно небо. Высокое — горной синевы. И часть этого неба появилась на полотне. Точно такая же. Нет, не такая же. Лучше.
Неровными толчками билось сердце. Пусть Сфорца попробует сделать что-либо подобное. Пусть попробует — великий и неповторимый. Художник щедрого таланта и большой человеческой души. Глубокий мыслитель и проницательный творец. Дерьмо собачье. Ростовщик. Благодетель нищих. Пусть попробует. Только — сам. Не покупая часть чужой души, а сам — своими руками. Как он видит.
На заляпанной тумбочке стояла чашка кофе. Холодного, еще вчерашнего. Климов отхлебнул коричневой гущи. Медленно жевал терпкий, вяжущий осадок. Была вялость и огромная пустота. Опустошенность — состояние выжатого лимона.
Один талантливый художник лучше десяти посредственных, сказал Сфорца. Крупицы золота не должны быть погребены в тоннах глухого песка. Они там не видны. Он, вдруг постарев, сел, больной и бесконечно усталый. Обвисли щеки, опустились углы губ, глаза сплелись морщинами. «Кто-то должен промывать пустую породу. Сколько великолепных картин погибло не родившись потому лишь, что черты их были рассеяны по громадному множеству бездарных полотен. Я даю людям то, что без меня они бы ни за что не получили».
Кофе кончился. Климов поставил чашку. Заметил валяющееся на полу пальто, отряхнул.
Правый карман оттопыривался. Он достал оттуда пачку денег. Взвесил на ладони. Пачка была приличная. Аванс. Цена крови. Коричневые бумажки, казалось, излучали тепло. Он еще никогда не имел сразу столько денег. Бросил пачку на тумбочку, в свежую краску. Зеленая запечатанная лента лопнула, посыпались ассигнации.
— Не подниму, — подумал Климов.
Отошел к окну. В теле была слабость. Как всегда после работы. За окном виднелся неприветливый город. Редкий ночной снег, оледенев, серебрил крыши. Вдали, в легком тумане, угадывалась серая гладь залива. Тянулась оттуда запоздалая, колеблющаяся нитка птиц.
«Это и есть вы, — сказал Сфорца. — Вы сами. Просто фамилия другая. Я не требую тайны — рассказывайте кому хотите. Главное — работа. Ведь мы пишем не для себя. Во всяком случае, не только для себя».
Климов оглянулся на мольберт. Небесный цвет был хорош. Он был хрупок и холоден. Разумеется, это будет бульвар. Тот самый, что у павильона. Будет каменная, промерзшая за ночь земля, будут лужи, темнеющие первым, еще не раздавленным льдом. На асфальте выступит изморозь. Люди будут сутулиться и поднимать воротники. Климов видел, как проступают их съежившиеся фигуры в нижней части полотна.
Это будет отличная картина. Он знал, что никогда не напишет ее. Стоит прибавить хотя бы один мазок к уже сделанному, стоит пунктиром наметить хотя бы одну линию — и сразу же небо потеряет глубину, станет плоским, как доска, выкрашенная голубой масляной краской. Живой, осенний цвет истончится до паутинности и застынет — мертвенно-неподвижный, натужный, искусственный — будет кричать о том, что могло бы быть, и чего, к сожалению, нет и никогда не будет.
— Это все равно, что писать только первую главу романа, — сказал он вслух.
В мастерской Сфорца висели картины без неба. Сумрачные дома и над ними — жаркий, белый грунт. Пирог без начинки. Больно было смотреть на них. Эти картины уже не будут окончены. Они не выйдут из мастерской. Их никто не увидит. Словно ребенок родился и умер в один и тот же день.
Климов подумал. Нехотя подошел к мольберту. Деньги прилипали к подошвам. Еще подумал. Поколебавшись, выбрал плоскую кисть, взял на нее черной краски и сверху, ровными полосами, начал замазывать холст — плотно, без единой щели.
Потом он аккуратно положил кисть и посмотрел, склонив голову набок. Мольберт жирно блестел, как копировальная бумага. И ничто не пробивалось из-под этой густой и радостной черноты.
— Я же не могу всю жизнь писать одно небо, — сказал он.
Всего было пять картин. Они висели вместе, в огороженной части зала.
Климов поднимался в четыре утра, с закрытыми глазами пил чай на темной кухне, шатаясь от слабости, спускался в ледяную ночь — брел через весь город к павильону под слабыми сиреневыми фонарями. Транспорт еще не ходил. Шаги отдавались в пустых подворотнях. Редкие машины упирались фарами в его согнутую фигуру.
Он шел по бульвару, где скорченные деревья царапали под ночным ветром звездное небо, пересекал пустынную мостовую и поднимался по широким белым ступеням.
Павильон в это время был еще темен. Высокие двери заперты.
Он всегда приходил первым.
Обнаженные статуи по бокам здания, в белизне своей выхваченные из темноты прожекторами, как люди, замерзали в неестественных позах.
Климов прислонялся к дверям и, подняв воротник, глубоко упрятав руки в карманы негреющего пальто, ждал. Короткие канареечные машины изредка тормозили, оглядывая его.
В семь часов являлся служитель в дубленке. Совал в скважину обжигающие железом ключи. Буркал: «Проходи», — Климов, стуча зубами, вваливался в теплое нутро вестибюля, лихорадочно дрожа, прислонялся к горячим батареям, впитывая их резкое, долгожданное тепло.
Потом доставал скомканную десятку.
— Ненормальный, — бормотал служитель.
Десятка исчезала.
— Это сделал я, — беззвучно говорил ему Климов.
— Ненормальный.
Служитель зажигал свет. Отпирал выставочные залы. Климов, повесив пальто в пустой гардероб, сразу же шел сквозь всю анфиладу, к огороженной стене, — замирал напротив.
В одиннадцать большие помещения заполнялись тихой, несуетливой толпой. Климова обступали. Теснили — просили подвинуться. Он стоял, сжав тонкие губы. Его о чем-то спрашивали. Он не обращал внимания.
Времени не существовало.
Он стоял до закрытия. Не сходя с места. Молча и упорно. Держа веревку ограждения побелевшими пальцами.
Дежурные его не беспокоили — была просьба Сфорца.
Серый дневной свет шел из высоких окон. Небо над городом было затянуто тучами, уже распухающими от сухого, колючего снега.