Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 58



— Приятный такой молодой человек. От фирмы. Вежливый… — заговорила она и, испугавшись сказанного, запнулась.

Люда осознала смутивший ее еще на пороге аромат духов… или хорошего мыла… слишком резкий, не то парфюмерный, не то медицинский запах, тот настоявшийся спертый дух, который встречал ее у порога квартиры на Некрасова. Это были розы.

На столе в гостиной одуряющих размеров букет. Плотно упакованный куст в пластмассовой корзине. Куст этот, свежая листва и бутоны, впитал силу полуденного солнца, которая расточала теперь себя дурманящим эфирным духом — нестерпимым в полутемной квартире.

— Это же Трескин! Мама, как ты могла?! — начала заводиться Майка и осеклась, взглянув на Люду. — Ты вся… кипишь, — растерянно произнесла она.

Щеки Люды приподнимались, как подходящее тесто.

— Не бойтесь, — проговорила она дрожащим голосом, — это у меня уже было. Это пройдет. Это… наверное, розы. Да, это розы. Аллергия такая.

Однако она стояла в растерянности, не зная, что предпринять и куда кинуться. Они тоже этого не знали и глядели с испугом.

— Да, — беспомощно сказала Люда, — лучше их вынести. Убрать. Совсем.

Через мгновение неведомо откуда взявшийся Алеша выволок корзину на балкон, и донесся приглушенный, смазанный звук — просвистев в воздухе, розы плюхнулись наземь.

«Скорая помощь» приехала минут через двадцать.

— Все болезни от нервов, — обозначив улыбку, сказал врач, уверенный в себе плотный мужчина лет тридцати. Врач третировал болезнь, как и саму Люду, с заметным оттенком пренебрежения.

— Выбросьте все из головы, — сказал он, уже выписывая рецепт. И на вопросительный Людин взгляд пояснил: — Вот это все: страдания ваши. Как правило, крапивница проявляется на фоне эмоционального напряжения. Это вас любовью, как потом, прошибло, — то ли пошутил, то ли всерьез сказал он. — Ну а непосредственно, что вызывает? Все, что угодно: ветер, холодная вода, свет. Розы? Гм… Пусть будут розы. Можно и розы. Если розы — не подходите к розам. А главное, выбросить все из головы! Поверьте женатому человеку, они все того не стоят.

— Кто? — коротко спросила Люда. Из-за своего безобразного лица она стеснялась разговаривать.

— Ну эти, ваши… — небрежно махнул он. — Любовь из головы выбросить — и все будет в порядке. Больше спите, гуляйте с собачкой. Это полезнее.

Лекарство, которое он ей выписал, было димедрол — снотворное.

Люде захотелось домой. Через час припухлость сошла на нет, Люда стала собираться и несмотря на уговоры решилась ехать.

От троллейбусной остановки мимо развороченного строительного котлована, где за неделю мало что изменилось, Люда прошла вглубь квартала. Между домами легла тень, но сумерки по-настоящему еще не наступили.

Саша ждал ее не у подъезда, а на пригорке возле низкого заборчика детского сада, откуда ему был виден и подъезд, и подходы. Он оставил заборчик, как раз когда Люда его заметила.

Ноги ее одеревенели, она стала сознавать каждый шаг — именно потому, что не глядела на Сашу и старалась о его существовании забыть. В какой-то степени это ей все же, по-видимому, удалось — иначе чем объяснить неожиданное замешательство, которое выказала она, когда у самого подъезда Саша возник перед ней въяве. Вспрыгнуло и застучало сердце.



— Я вас все время ждал, — сказал он, протягивая розы, — но без цветов ждал, и вы не приходили. А сегодня с цветами… вы пришли. — Он говорил громко, чересчур громко, и на последних словах замялся, через пень-колоду довел свою речь до конца.

Люда взяла тонкий букетик роз, несколько штучек в целлофане, взяла, скорее, бессознательно, чем с заранее обдуманным намерением. С розами в руках ей осталось сделать пару шагов до большого ржавого короба на колесиках, который выкатили из мусоропровода к проезду. В мусор розы она и кинула — на ходу, не остановившись, и прошла в подъезд.

Когда захлопнулись дверцы лифта, оказалась она бесповоротно одна, сердце зашлось и захотелось выскочить, но она зажмурилась и ждала этаж.

Щеки горели не от крапивницы, дома она убедилась в этом, едва глянула в зеркало. Просто стучало сердце и прихлынула кровь. Торопливо, чтобы не застрять в разговорах и объяснениях, поздоровавшись с матерью, Люда проскочила к себе в комнату, к окну.

Он все еще стоял внизу у подъезда прямо под окном, так что пришлось тянуться на цыпочках, чтобы достать его взглядом. Он ничего не делал, ссутулился, сунув руки в карманы. И так стоял, а потом потрогал лицо — верно, оно у него горело.

Ей хотелось, чтобы он скорее ушел, было нестерпимо видеть, как он стоит. Но Саша не уходил — вспомнить не мог, куда идти. Ступил и остановился, двинулся было — стал… А потом необычно как-то, не размашисто, но резко махнул рукой и зашагал — быстро, без колебаний.

Перемена эта смутила ее. Она оторвалась от окна и села, сцепив руки.

41

Прежде Саша хорошо знал, что Она не могла этого сделать — так обойтись с цветами, но Она сделала это у него на глазах, и тогда Саша понял, что могла. Очень даже могла.

Ничего иного, в сущности, он и не заслужил. На что он рассчитывал, если сам же, последовательно, каждым своим шагом, каждой строкой письма лишал ее возможности отступить? Он лишил ее выбора. Наконец-то он это осознал и принял чувством как ощущение. Ожесточенный отмах и резкая перемена в действиях, которые так поразили Люду, как раз и были свидетельством этого внутреннего переворота, означали признание действительного положения вещей.

Надежда — штука коварная, она расслабляет человека, пробуждает желание счастья и тем самым уже заставляет страдать. Саша помнил, как это было у него с Наташей, как долго мучила его глубоко спрятанная надежда. После измены Наташи и внезапного — по телефону — разрыва (все объяснения заняли около двух минут) в течение последовавших за тем дней, недель, месяцев, которые мало-помалу сошлись в сплошной год, он не обменялся с Наташей и двумя словами, хотя виделся с ней по необходимости изо дня в день. Тогда, весь этот черный глухой год, несмотря на полное крушение всего, несмотря ни на какие очевидности, он таил абсурдную, противную действительности надежду, пусть и не признавался себе в ней. И пока таил, был болен. Тяжкая хроническая болезнь начала отпускать по мере того, как по капле выдавливал он из себя, уничтожал и вытравливал надежду. И однажды очнулся спокойный и равнодушный, скучный, но исцеленный. Ушла надежда, и с нею боль.

Тогда ему понадобился на это год или несколько больше. Но в тот раз он действительно любил, первый и, похоже, последний раз в жизни. То, что он испытал теперь, было, скорее всего, предощущение любви, а не сама любовь, было предвосхищение любви, нечаянно объявившаяся надежда на счастье. И Саша понимал, что справиться с неуверенным в себе чувством, задавить ростки — это в человеческих силах, на это не понадобится год.

В сущности, требовалось ведь совсем немного: чтобы она позволила себя любить.

Но это оказалось невозможно, и, значит, все кончено. Саша оставил попытки увидеться с Людой. Дня два изводило его дурацкое, пакостное желание позвонить Трескину и сказать: забирай, она твоя! Уступаю! Счастливого пути на Канары! Подлости этой он не сделал только потому, что понимал: подлость. В любом случае это было бы надрывом, истерическим выкриком, а всякую истерию Саша сильно не уважал. Но побуждение позвонить было.

Другое побуждение, гораздо более действенное, заключалось в том, чтобы поскорее покинуть город, и он, конечно, уехал бы — была бы хоть малейшая возможность, — по рукам и ногам держала подписка о невыезде.

В начале августа следователь вызвал его на допрос, короткий и пустой, ничего интересного Саша не сказал, да и следователь не стремился, как будто, выходить за пределы очерченного уже круга. Однако мера пресечения осталась прежней, нужно было чего-то ждать и томиться.

Недели через полторы, кажется, Саша получил новую повестку и теперь уж проникся убеждением, что это будет последний визит в милицию: либо отпустят вчистую, либо посадят. Что посадят, не очень верилось. Он рассчитывал уехать в Москву сразу, как отпустят, уехать, чтобы не возвращаться до зимы или даже до следующего лета.