Страница 52 из 58
Однако непохоже было, чтобы она уже умирала. Ни головокружения, ни слабости в членах, ничего такого, что прямо бы предвещало наступление конца. Может, с этим живут долго. Уроды живут…
Прикосновение к волдырям казалось кощунственным действием, словно она трогала нечто стыдное и запретное.
От страха Люда просто забыла, что можно вызвать «скорую помощь». Когда она уверилась, что не умирает, главное побуждение ее было спрятаться.
Разложение… начавшись изнутри, выходило наружу, она разлагалась.
Что-то омерзительное она совершила.
Или это совершили над ней.
Путаясь от волнения, Люда надела майку и, чтобы не видеть тела, отошла от зеркала. Сделала несколько кругов по комнате и тогда вышла в прихожую, но и там нашлось зеркало… Ужас этот ей не приснился, он возвращался отражением.
Раздался звонок. Теперь это не имело ни малейшего значения. Под действием гнетущего беспокойства и потребности двигаться, не понимая зачем, она подошла к окну. По двору уходил Саша, и тренькал звонок. Этого не могло быть, и это было, но все это не имело ни малейшего значения. Они не существовали для нее, как она не существовала для них, только они, Саша и Трескин, еще не знали этого и домогались ее внимания, не подозревая, какое страшное действие оказало бы на них это внимание.
Ей захотелось умыться. Совсем. Смыть безобразную оболочку водой и мылом. В ванной она пустила теплую воду и начала осторожно смачивать лицо.
Где-то время от времени с нудным однообразием напоминал о себе звонок.
Зеркало висело тут же, под боком, зеркало не давало ей обмануться, но она не оставляла своего занятия — все поглотило исступленное желание очиститься. Пустив сильную струю, чтобы наполнить ванну, она быстро разделась и погрузилась в мягко обнявшее ее тепло. В зеленоватой воде продолжала она лежать, почти не двигаясь, когда обнаружила, что припухлый живот ее спал и тело как будто бы обрело собственные очертания. Обильно расплескивая воду, она потянулась к зеркалу — появилось лицо! Щеки горели розовым румянцем, но были это прежние ее щеки.
Это походило на чудо. Или на какую-то дурацкую издевку, словно кто-то задумал ее испугать, окунул с головой в страх и выдернул. Отлежав в теплой воде еще с полчаса, Люда не нашла на себе никаких следов проказы. Она поймала себя на том, что оглаживается перед зеркалом — наслаждением стало самое ощущение тела, чистого и ловкого.
Одевшись, Люда решила, что сегодня же, едва вернется мать и можно будет с ней переговорить, уйдет из дому. Замысел этот являлся ей неясной возможностью и раньше, но раньше в бесчувственном состоянии простая перемена места представлялась ей еще одной бессмыслицей в бессмысленном ряду всех прочих. И верно, что-то переменилось, раз преисполнилась она намерения бежать, верно, появилась надежда спастись — ведь бегство это все же спасение.
— Что ж, будешь звонить каждый день, — сказала ей вечером мама, не слишком настаивая на подробностях. В словах ее слышалась та покорная рассудительность, которая и радовала Люду в последнее время, и пугала.
А Майка приняла ее в свои объятия.
— Ты исхудала! — заявила она, торопливо отстраняясь за первым же поцелуем. — На тебе лица нет!
— Может, приляжете сразу? — в виде чрезвычайно робкого предложения сказала Майкина мама — очень маленькая сухонькая женщина с обеспокоенными глазами. Она только что оторвалась от плиты: на кухне с громким ожесточением что-то шкворчало. И это надо было признать чрезвычайным явлением, приняв во внимание, какая маленькая и незлобивая женщина произвела такую бурю.
Отец явился из гостиной, где гремел телевизор. Лысый человек с утопленными в круглой голове чертами лица. Мягкие обтрепанные штаны, неведомо как державшиеся под пузом, и ветхая майка в дополнение к брезгливой складке губ создавали законченный образ тирана в шлепанцах. Он выразительно хмыкнул, услышав предложение немедленно уложить гостью в постель, однако от замечаний на первый раз воздержался. Он смотрел на тоненькую Люду с сомнением, словно пытался соизмерить в уме необыкновенные душевные страдания, о которых уж заранее был поставлен в известность, с никчемными Людиными статями. Сомнения свои Николай Михайлович опять же не высказал, а немного погодя, позднее в тот же вечер, показался в мало помятом пиджаке — из уважения к девичьей стыдливости Люды. Стеснявший Николая Михайловича пиджак, который он надел прямо на линялую, в прорехах майку, привел его в отрывистое настроение, которое заставляло домашних держаться поодаль.
Младший Майкин брат, здоровенный обалдуй с розовым, не бритым от рождения лицом (что было уже заметно), начинал безудержно ухмыляться, едва задевал взглядом Люду; должно быть, он и сам сознавал неуместность преждевременного веселья, потому что старался изо всех сил взглядом на Люду не попадать.
— Ну, воспитанный, возьми сумку! — прикрикнула на него Майка.
Подруга провела Люду в крошечную комнатку с розовыми обоями и розовой, овально вырезанной занавеской на окне. Одним беглым взглядом Люда подметила, что в спаленке царил тот необыкновенный порядок, который редко бывает на исходе дня, если спаленка вообще обитаема.
— Здесь я живу, — объявила Майка с торжественностью, которая делала честь ее чувствам, но вряд ли оправдывалась самым характером сообщения. — Теперь это и твой дом, — закончила Майка.
За спиной у Люды что-то оглушительно фыркнуло.
— А ты что тут делаешь? — нахмурилась Майка, обращаясь за Людину спину — туда, где фыркнуло. — Марш отсюда, воспитанный!
— Еще чего! — отозвался воспитанный.
Майка не спускала многообещающего взгляда, и вскоре подействовало — дверь хлопнула. Майка тотчас переменилась, в ухватках ее и в голосе явилась особая бережная ласка. Уговаривая садиться, она подталкивала Люду к кровати.
— И ничего не рассказывай, ничего! — самоотверженно заявила Майка. — Ничего! Это нужно пережить! — Полненькое, налитое личико ее разгорелось от святого волнения. — Молчи и переживай! А то я просто уши заткну. — Она показала, как это сделает, если необходимость появится: взяла на изготовку указательные пальцы и приставила их к вискам. (Тут, видно, произошла простительная путаница: нечаянно подвернулся Майке известный жест, который с легким «кх!» обозначает обыкновенно самоубийство — двустороннее в данном случае.)
Как ни была Люда занята собой, погружена в собственные несчастья, она не утратила все ж таки здравый смысл настолько, чтобы не замечать нелепости всей этой несколько комической суматохи. И в то же время в самой чрезмерности происходящего заключалось нечто такое, что приносило ей облегчение. Была она благодарна за заботу и суматоху, которая в другое время не вызывала бы у нее ничего, кроме смущения. В самом духе этой семьи с не совсем понятными ей отношениями имелось что-то такое, от чего страдания ее становились как бы… менее очевидными.
Она чувствовала, что глаза ее полны слез.
Не решаясь переступить порог, всунулся в дверь брат:
— А машина какая?.. Какая у него машина? — повторил он, широко ухмыляясь, — ведь принужден он был посмотреть на Люду хотя бы раз, если спрашивал.
— «Ниссан», — сказала Люда, едва поняла смысл вопроса.
Майкин брат перестал ухмыляться, сделался необыкновенно серьезен и, подумав, втянул голову обратно в прихожую.
— Я сама пережила все это сто раз! — Майка взяла ее за руку.
Люда вздохнула, она ничего не могла говорить, кроме самых коротких слов.
— А какого цвета? — снова приоткрылась дверь и сунулся брат.
Люда вздрогнула.
— Белого. Серебристого такого. Голубая.
— Серебристо-голубая, — значительно повторил брат. — У меня есть марки с машинами, показать?
— Еще чего! — взвилась Майка. — Скройся с глаз!
Брат скрылся, но стоило Майке покинуть комнату, оставить Люду без опеки, как он явился опять и таинственно поманил Люду в прихожую. Здесь, настороженно оглянувшись — не видно ли сестры, он открыл встроенный шкаф и показал девушке груду каких-то измазанных солидолом железяк: шестеренки, гнутые трубки и кольца. Это были запасные части к мотоциклу.