Страница 8 из 66
— Что ж, — сказал Борха. — Я думаю, он ее вернет.
— Подождем?
— А если не вернет, что будем делать? Бабушке знать ни за что нельзя. И наверх не полезем!
Я взглянула туда, где торчали скалы и яростно топорщились агавы. Много выше, у самого неба, чернели деревья.
— Может, взберемся… — предложила я.
— Нет, — сказал Борха. — Вернет. Он обещал. Он не посмеет ослушаться меня…
Чайка пролетела над нами и напугала нас. Борха принялся счищать с коленей песок. Мы влезли в лодку, легли. В чистом небе алело солнце, над головой жужжали мухи и мошки. Глухо и монотонно шумело море.
— Хуже всего эти пятна, — сказал Борха.
— Отойдут. Потом, бабушка и тетя сюда не ходят. Они и не помнят про «Леонтину».
Борха помолчал.
— И еще… — сказал он. — Никто, понимаешь, никто не должен знать. Ни ребята, никто. Этим ведь помогать не надо. Им никто не помогает. Они теперь сами жнут… Все боятся им помочь, потому что Малене и ее семья… ну, они на плохом счету, их не любят.
Он опять помолчал, потом прибавил, глядя вдаль:
— Я видел несколько раз, как он копался в огороде…
— И я, — сказала я. Не называя имени, мы оба думали только о нем, о Мануэле, и я все так же четко видела его. А до того дня не замечала, даже не спросила у ребят: «Кто это живет тут рядом, за этой стеной?»
— Чем он виноват? За что их так?
— Ну, — Борха неопределенно махнул рукой. — Они плохие люди. Его отец, которого убили, служил управляющим в Сон Махоре… Говорят, Хорхе женил его на своей любовнице. На Малене, матери Мануэля. Домик им дал, оливы, огород… все, что у них есть.
— Хорхе? — коварно переспросила я, зная, что коснусь больного места.
Мой брат восхищался только одним человеком: Хорхе, владельцем Сон Махора. Он подражал ему, хотел походить на него, мечтал, чтобы о нем, Борхе, сказали когда-нибудь то, что мы слышали о нашем дальнем родиче, жившем на краю селения. Сон Махор ни с кем не знался, кроме своего слуги, чужеземца по имени Санамо. Антония и Тон говорили, что у дона Хорхе не все дома, а бабушка — что он авантюрист и промотал все свои деньги на нелепые греховные плаванья по каким-то островам. Но для Борхи он был героем легенды. Бабушка не виделась с ним много лет.
— Вот так, — сказал Борха.
— А что сделал Хосе Таронхи?
— Сказано тебе, он — хам и плохой человек. Служил управляющим, зазнался, вот и сидел без работы. Хорхе для них столько сделал, а он его не любил. Он его ненавидел. Китаец говорит, у них там были списки, они поделили поместье! Ну вот, сама видишь: его повели куда-то, а он хотел бежать. Пришлось его кокнуть.
Слова эти прозвучали странно. Борха сам это понял и резко замолчал. Солнце светило вовсю, и какие-то минуты я слышала в тишине: «…пришлось кокнуть, пришлось его убить». Так зажмуришься и видишь, как меняют под веками цвет сияющие контуры предметов. Все небо, целиком, вместилось в мои глаза, сверкая, точно граненое стекло, и опаляя нас нестерпимым жаром. У меня засосало под ложечкой — может, потому, что я впервые увидела мертвеца. И я вспомнила первую ночь на острове и тень железной кровати за спиной.
— У меня будет солнечный удар…
Я села. Борха лежал и молчал. Резкий свет измучил меня, он был внутри, во мне, и все вокруг — остовы лодок, песок, агавы, да и я сама — погружалось в слепящую бездну. Шум волн казался мне горячим, от него хотелось пить. Наверное, так прошло много времени.
Я выпрыгнула из лодки и направилась к золотистым ракушкам. Тогда Борха позвал:
— Иди сюда, не дури! Еще увидят сверху. Никто не должен знать.
Я вернулась. Борха лежал ничком, сунув руку под скамью. Он явно делал вид, что ничего не случилось. Ну, хотя бы — что мы все забыли.
Борха вынул карты. Мы сели по-турецки, как всегда. Еще не стемнело, но он зажег фонарь и повесил на проволоку. Когда спустились сумерки, я выиграла два раза, но все равно оставалась в долгу. Никогда мне с ним не рассчитаться! Борха вынул бутылку. Мы отхлебнули без всякой охоты что-то отвратительное, приторное, вязкое. Я спрятала бутылку. Было уже темно. Фонарь — желтый, светящийся язык — облепила жадная мошкара. Нас жалили москиты, и мы то и дело громко шлепали себя по ноге или по руке. Вдруг я спросила:
— Давно они такие?
— Кто?
— Ну, эти… давно они так думают?
— Почем я знаю! Они злятся, Китаец говорит, они завидуют, что мы живем, как люди. Их прямо ест злоба и зависть. Могли бы, всех бы нас перевешали.
Я всегда пугалась таких разговоров — ведь мой отец, кажется, был с этими, по ту сторону. Борха часто изводил меня намеками на отцовские «идеи». Но сейчас он вроде бы забыл про отца и говорил:
— Видишь, какие они, он им столько дал (я заметила, что ими он называл Хосе и его семью), Мануэля определил в монастырскую школу… За все платил, за все… Просто не знаю, как им не стыдно показываться на людях. Мой отец рискует из-за таких жизнью. Отец сражается против этих хамов… А я тут, один.
Последнюю фразу он произнес быстро и очень тихо. Впервые услышала я от него это слово — один. Я удивилась. Фонарь светил слабо, и, конечно, мы не видели друг друга, разве что руки. В полумраке или во тьме — например, когда мы вылезали в пижамах на веранду, чтобы возобновить игру или беседу, — он немножко сбавлял свой гордый, бесшабашный тон. Сейчас мне показалось, что это правда, он один, и я одна, иначе бы мы не водились. Не знаю, какой бес меня попутал, — как тогда, в интернате, — но мне захотелось его уязвить:
— Не ной, у тебя есть Китаец.
Он не ответил и вынул сигареты. В темноте блеснул огонек.
— Дай одну, — сказала я; он вечно их жалел.
Но сейчас дал; табак был горький, черный, — Борха покупал их в порту, у Марине.
— А других нету?
Я с удивлением увидела, что он пошарил в коробке и дал мне одну из тетиных сигарет. Мы курили молча, пока он не сказал:
— Думаешь, не стоило?
— Что?
— Давать ему лодку.
Я подумала.
— Бабушка рассердится. И Лауро тоже.
— А, Лауро!
— Он всегда говорит, что не любит этих. Рассказывает про зверства и всякое такое…
— Говорит, а я не верю. Знаешь, он сам из них. Такой же самый. Завидует… Вот я их правда ненавижу. По-настоящему.
Я заметила, что голос у него дрожит, словно он боится чего-то.
— Пошли… Поздно уже… а его нет, — сказал Борха и погасил окурок о лодку.
— Может, подождем? Сейчас трудней идти.
— Пойдем вдоль берега. Ну и свинья! Давай иди. Лауро помрет со страху. Наверное, прячется от бабушки.
Он визгливо засмеялся. И прибавил тише, про себя:
— А этот гаденыш у меня поплатится!
Он завернул все наши богатства в плащ и повесил ключ от ящика на цепочку, рядом с медальоном. (У нас были золотые одинаковые медальоны — с датами рождения, бабушка подарила. У Борхи — дева Мария, у меня — Христос. Мы никогда их не снимали, даже ночью. «Совсем как у меня», — сказал он, когда мы увиделись впервые, а я ответила: «Только у тебя — божья матерь!» Мы рассматривали медальоны, — он мой, а я его, как будто мы, хотя бы на минуту, и вправду стали братом и сестрой.)
Борха поднял палку и стал злобно хлестать по тростнику. (Я слышала сухой стук и шум волн, разбивавшихся о берег.) Потом он помог мне влезть на камни. Я поцарапала руки и ноги, но жаловаться не стала — ни к чему.
— Здесь дальше, — сказала я.
— Хочешь — уходи, — хмуро сказал он.
Он знал, что я останусь. Я подумала — почему мы его слушаемся все, даже Гьем и его ребята? Небо усыпали крупные звезды, где-то забрезжил лиловый свет. От моря медленно поднималось зеленое сияние. Иногда Борха давал мне руку. На мокрых камнях он поскользнулся и выругался.
— Вот бы бабушка услышала! — сказала я. — Она и не знает, что ты так выражаешься.
— Она ничего не знает, — загадочно ответил он.
Борха остановился и обернулся ко мне. Посветил мне в лицо и засмеялся тем почти женским смехом, который всегда так сердил меня.
— Интересно, — сказал он, — что из тебя будет? Пьешь, куришь, шляешься с парнями. В четырнадцать лет! Как по-твоему, это она знает?