Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 66

Вошла распаренная, красная Антония. Нестерпимо синий Гондольер примостился на ее плече.

Я сидела на кровати и болтала ногами. Кровать была высокая, словно ее подвесили, и у меня немножко кружилась голова. Когда я дремала, казалось, что это — корабль, несущийся по волнам тумана туда, куда я ехать не хочу. На мне еще была белая, шершавая рубашка с красной меткой на правом плече: 354,3°, А (словно я — квартира какая-нибудь). Тени Антонии и попугая появились на стене.

— Куда это вы с Борхой ходите? — спросила Антония, глядя на мои темные, исцарапанные ноги с пластырем на правом колене.

— Туда, — зевая, ответила я.

Она подошла, запустила пальцы мне в волосы и стала перебирать их, словно играя со струей воды.

— Хоть бы локончик, хоть бы завиточек… — приговаривала она.

Гондольер сел на одеяло, потом перебрался на спинку кровати. Антония положила мне руки на плечи:

— Ну и тоща! Хвораешь, бедняжечка, плохо за тобой смотрят. Ох, господи, так ли надо смотреть!

«Кто ж это, — думала я, — должен за мной смотреть? Во всяком случае, не бабушка».

— Ничего я не хвораю! Пусти, больно.

В половине одиннадцатого мы вышли из дому. Солнце яростно сверкало, сад почти просох, только в одной луже возились птицы. Бабушка, беседуя с тетей, указывала тростью на кусты. Обе они были в кружевных мантильях. На бабушкиной шее мерцали два ряда жемчугов; черный шелк подчеркивал округлость тетиных бедер.

— Жаль, что вы растете, — сказала бабушка, взглянув на Борху. — Что за костюм! Ни мальчик, ни мужчина… То ли дело матроски! Помнишь, Эмилия, какой он был в белой матроске? Ах, словно вчера…

Я метнула Борхе улыбку, а он послал бабушке сладчайший из взглядов, бормоча сквозь зубы: «Кит в корсете».

Сад был запущен, и бабушка выражала недовольство.

— Да что там, — сказала она, — до того ли теперь! Пришла пора жатвы, суровая пора.

У открытой калитки стоял Тон, держа в руке соломенную шляпу, и глядел на нас. На одном глазу у него было бельмо, двух зубов не хватало. «Она за меня заступится», — вспомнила я. Бабушка торжественно прошла мимо него. У нее были на редкость маленькие ноги, но ступала она так тяжело, что на влажной земле отпечатывались глубокие следы. Листья смоковниц сверкали на солнце. Я медленно подошла к дереву, глядя вверх. (Да, белый петух тихо сидел на нем.) Смоковница была еще мокрая, гроздья крохотных капель блестели на обороте листьев, хоть как-то скрытых от солнца. Я ощутила на себе желтую тень дома. Сейчас золотая тень ложилась и на смоковницу, не давая ей обсохнуть. А наверху, ослепляя белизной, сидел таинственный петух из Сон Махора и гневно глядел на нас поверх блестящих веток.

— Матия! Матия! — крикнула бабушка.

Я медленно обернулась. Страх ослепил меня. Бабушка стояла ко мне лицом, словно черная глыба, словно большой камень, который вот-вот покатится.

— Матия! — звала она.

А может, мне это казалось, я не могла разобраться. Солнце висело рядом, высекая огонь из дерева, из листьев, из круглых глаз петуха. Я снова посмотрела вверх. Небо было не красное, а темно-серое, как мокрая жесть.

— Матия!

Бабушка глядела на меня, глаза ее горели в дымных кругах, белая прядь отливала серебром. (Антония говорила: «Ну и волосы у сеньоры!») Сейчас Антония стояла рядом с ней (вуаль спустилась на глаза, родинка над губой чернела, как паучок) и говорила:

— Ей что-то нездоровится. Я еще с вечера заметила. Нездоровится нашей девочке.

Китаец подошел ко мне. В его зеленых очках сверкали маленькие солнца.

— Сеньорита Матия, умоляю вас. Сеньора вас ждет. Молебен назначен на одиннадцать.

Тут я снова увидела их всех. Они стояли у решетки и ждали меня. Я посмотрела влево — туда, где начиналась деревня. Мозаичный купол церкви ослепительно сиял. Его пламенный зеленый цвет резал глаза по утрам. Он был резкий, словно крик.

— Вечно тут этот петух, — сказала я и пошла к ним.

— Да, — кивнул Китаец, — он всегда прилетает на это дерево.

— Весьма странно, — сказала бабушка.

Мы вышли за калитку. Тон жестоко и пристально глядел на меня белым глазом.

— Она болеет, бедняжка, — говорила бабушке тетя. — Надо за ней следить.

— О, да! — Бабушка вдруг подняла руки и коснулась кружев над белой прядью. — Нелегкое время выпало на долю этих бедных детей… Разорение, война… Господи, боже всемогущий, сколько бед!

Колокольный звон лавиной обрушился на улицу. Словно осколки слов, сотни жалоб, сотни отчаянных стонов (и рухнула тишина, которую в другое время нарушали только страшные шаги черных сапог).

Мы шли кварталом ремесленников, к площади. Борха поскользнулся на блестящих камнях.

— Осторожней, мой ангел, — сказала бабушка.

Китаец взял его под локоть.

Был будний день, но казалось, что воскресенье. Кузница не работала. У сапожника и в лавке братьев Таронхи витрина была закрыта перекрещенными досками. Женщина в черном, набрасывая на голову шаль, бежала перед нами, словно хотела поймать последние звуки колокола. Улица выходила на площадь. Посреди площади бил фонтан; из него пили свиньи, дети брызгались водой, а на край присаживались бабушкины голуби, пролетая сизыми молниями над селением, в Сон Махор. За фонтаном, золотая я высокая, стояла церковь Девы Марии. Двери были распахнуты, по ступеням шли прихожане. Колокол смолк, наступила тишина. Тетя и Китаец помогли бабушке подняться. Казалось, они несут вдвоем огромный кувшин, стараясь не расплескать драгоценную влагу. (Да, такой она и была: драгоценная жидкость в старом, надтреснутом сосуде.)

У входа мужчины сняли шляпы, женщины опустили голову. Мы с Борхой, взявшись за руки, шли позади взрослых. У тети на правом чулке перекрутился шов.

Над аркой золоченых дверей, распахнутых настежь, виднелись каменные щиты с головами евангелистов. В бледном небе багровело солнце, и зеленая мозаика купола нестерпимо сверкала. «Здесь почти не бывает голубого неба», — вспомнила я. Что-то страшное и жестокое горело наверху, словно там пылал злой огонь, и черный свет заполнил, пропитал пространство. На створках двери блестели железные гроздья. В храме стояла мгла, зеленоватая колодезная сырость липла к телу. Под высокими сводами как будто бились огромные крылья, и я подумала, что во тьме углов роятся летучие мыши, а мыши обыкновенные шныряют по золоту алтаря. В бабушкином доме тоже было темно и не прибрано. (Антония вечно сетовала, что он велик для двух женщин, и убирала только жилые комнаты.) Фарфор, серебро и драгоценный сервиз, который король подарил дедушке на свадьбу, были в паутине и в пыли. Церковной сыростью веяло от всего — от яшмы, стоящей под стеклом, от нелепой ванной с запотевшим наклонным зеркалом и урчащими трубами, которые лопались зимой, от сада, кишевшего муравьями, от стен и водосточных труб. И запах был этот самый: дерево, плесень, соль. И цветы. (Когда Борха не брал меня с собой, я сидела на каменных ступеньках у желтой, увитой жимолостью стены, и смотрела, как распускаются алые гладиолусы.) Прекрасные, как в сказке, витражи сверкали во мгле и сырости, и солнце жадно лизало пламенеющие стекла. Особенно — вон то, где тощий мученик сложил молитвенно руки, а ноги у него пробиты гвоздями. Сверкающая алая полоска лежала на полу, словно здесь пролилась кровь. Солнечный луч золотой бабочкой летал под сводом. Отец Майоль пел:

— Te De-um lau-da-mus, Te Dominum confite-mur[3]…

Бабушка украдкой резко встряхнула меня, вонзаясь ногтями в плечо, и взяла у меня книжку. Это был толстый молитвенник, который мне подарили, когда я поступала в интернат. Я любила трогать пальцами его золотой обрез, а потом втирать тонкую, как у бабочки, пыльцу в веки и в зубы (в зубы она не втиралась). Бабушка открыла книгу там, где была заложена зеленая лента, и сказала: «Читай». Солнце сверкало за стеклами, словно беззвучная гроза. Я посмотрела вверх. Читать я не могла. Мученик в гроздьях кудрей был похож на Борху, а Георгий, золотой и огромный, разил копьем дракона. Китаец и Борха благочестиво глядели в свои молитвенники.

3

Тебя, бога, сдавим, тебя, господа, исповедуем… (лат.).