Страница 94 из 108
Дорога упиралась в пропасть. Огромная кривая трещина, локтей восемь в ширину и вообще непонятно какой глубины. Я камушки туда кидал, но по звуку не понять: то ли дна достиг, то ли о выступ какой ударился.
Вот, значит, как… Мне следовало получше изучать землеописание…
— Да, — заметил господин, будто словив мою мысль. — Двадцать три года назад, великое гумолахайское трясение земли. По крайней мере, примерно ясно, куда нас занесло. Знаешь, ошибся я с расстоянием, силы приложил больше, чем надо. Это не триста лиг, а не менее пятисот будет. И до столицы нам пешком пилить и пилить… Одно хорошо, всё-таки на север пошли.
Я кивнул. Что ж, теперь понятно, отчего здесь такое безлюдье. Плохо дело, в общем. Вода нам попадалась, хотя и не во что было её запасти, а вот на корешках и стебельках долго не протянешь. Хорошо б оно на исходе лета, когда и грибов навалом, и ягод, и орехов. Ныне же лес был совершенно пуст в смысле жратвы.
И потому, когда на закате мы уловили запах дыма, в сердце у меня словно колокольчик прозвонил. Обменявшись кивками, мы сразу двинулись в том направлении. И не ошиблись — в паре лиг от дороги обнаружилась деревенька Пустошье. Очень точно называлась.
На огородах тут, в отличие от Дальней Еловки, уже проклюнулись всходы — ну так мы были почти неделей позже и полтысячей лиг южнее. Вдоль единственной деревенской улицы росли тополя, и я припомнил древний обычай, почти забытый в Гурахайском крае, но ещё живой на юге: если в семье рождается внук или внучка, то у дороги непременно следует посадить тополь. Судя по здешним деревьям, когда-то внуков тут водилось в избытке, а вот молодых тополят было всего-ничего. Вымирало Пустошье.
Собаки нас, конечно, облаяли, но как-то вяло. Я ожидал худшего — ведь у господина кот на плече едет. Но то ли здесь котами никого было не удивить, то ли и местные шавки нами брезговали.
Зато люди приняли лучше. Бабка, идущая с пустными вёдрами к колодцу, завидев нас, всплеснула руками:
— И откуда ж вы такие выползли, милые мои?
— И тебе милости Творца, бубусь, — поздоровался я. — Дозволь с тобой на колодезь сходить, и сами ополоснёмся, и тебе подмогнём вёдра тащить. Чай, тяжело самой-то?
Так и познакомились. Бабуся нас к себе в избу пригласила, мы — вернее, я — в красках расписали нашу жалостливую историю об ограбленном караване и чудесном спасении от разбойничьих топоров. За разговорами на столе появились и хлебный каравай, и крынка молока, и просяная каша. Если бабку и удивило, что первым делом господин выпросил миску для кормления кота, то особого вида не подала. Слушала нас, оперев голову на локоть, глядела скорбно.
Потом она сообщила, что звать её бабушкой Суалагини и что ей семьдесят пять лет, что было у неё четверо сыновей и трое дочерей, но никого более не осталось, всех пережила. Двое сыновей сгинули при Одержании — одного поставили под копьё за Старый Порядок, другого за Новый. Третий сын утонул ещё мальчишкой, на рыбалке. Водяной дед увёл, как она выразилась. Четвёртый же помер от непонятной хвори. Кожа темнела, тошнило его так, что есть не мог, и орал ночами от лютой боли. Знахарка Будисайги пичкала травами, да без толку. Семья невестки приняла детишек к себе, а это за тридцать лиг, в Большаковке. С дочерьми было чуть получше — померла только одна, язвенным мором зацепило, двое же оставшихся вышли замуж в другие деревни. У одной ещё ничего муж, справный, живут хоть и небогато, но ладно. У второй же — пьяница горький, и лупит он её смертным боем, и детишек тоже. А она сама, бабушка Суалагини, осталась одна-одинёшенька в Пустошье, но хозяйство пока всё же тянет, а на что не хватает силы, то помогают соседи. Правда, с каждым годом их всё меньше, молодые всеми правдами-неправдами уезжают оттуда. Деревня-то вольная, никакой граф-барон в крепости их не держит, а казне плевать, где ты живёшь, только подати плати исправно.
Так всю жизнь свою и обсказала — спокойно, обстоятельно, слезу не давила, но и не бодрилась по-глупому.
— А вы оставайтесь, конечно, откормитесь, в себя придите, после таких-то страхов, — заключила она. — У меня, конечно, не богато, но уж всяко лучше, чем в лесу корешки грызть. Ну а заодно и забор мне подновите, а котик ваш с мышами моими повоюет, мышей-то много, припасы от них прятать приходится, но всё одно добираются. А спать на сеновале можно, там просторно, и дух чистый.
Не стал я, конечно, бабусю насчёт кота разочаровывать. Не помощник он ей в войне с мышами. Впрочем, котом пахнет, и то уже польза.
Переночевали мы лучше некуда: сено оказалось мягким и душистым, воздух свежим. Ну а главное — сыты, в безопасности, от врагов наших далеко. И, в отличие от Дальней Еловки, кот при нас. Как откормится он и в себя придёт, можно снова будет через него демону мою боль скормить и получить новую порцию силы. А там уж сотворить канал и перенестись куда-нибудь поближе к северному укрывищу.
А утром, когда гостеприимная бабуля потчевала нас пареной брюквой, в дверь к ней стукнулась старуха-соседка.
— Слышь, Суалагини, выйди на минутку-то, дело есть, — выпалила она, искоса глянув на нас, и тут же скрылась за дверью.
Бабуля наша всплеснула руками:
— Видать, случилось чего? Вы кушайте, кушайте, я мигом.
И проворно выскользнула из избы.
Мигом, конечно, не получилось. Ждали мы её, ждали, а потом сказал я господину:
— Ну, известное дело, бабы. Языками зацепились, это надолго. Пойдёмте, что ли, забором займёмся.
В общем, успели мы и забор починить, и лавочку скособоченную поправить, и дырку в крыше сарая заделать. Между прочим, братья, господин Алаглани не совсем уж безруким оказался. Не пришлось мне даже его учить. Да оно и понятно, всё же мельничий сын.
Притащилась бабушка Суалагини уже заполдень, и лица на ней не было. Только щёки впалые да глаза перепуганные. Позвала нас в избу, захлопотала насчёт обеда, а промеж готовкой рассказывала:
— Беда у нас, гости дорогие, приключилась. Уж такая беда… Вчера-то ребятишки за хворостом в лес пошли, Хайгари и Михариль, это через три дома от нас. Братья они, Хайгари-то десять, а меньшому, Михарилю, восемь… Они уже под вечер пошли, но до заката. Главное, и ходить-то недалеко, на опушку самую, ну, может, шагов на сто подальше. Пошли они, значит, и не вернулись. А смекнули-то, в ихнем доме, что долговато мальчишек нет, уже к ночи. А ночью разве ж выходить можно? Это если только всех мужиков собрать, факелы зажечь, да рогатины с топорами… Места ведь нехорошие у нас, гиблые места…
— Это верно, — вставил я, — разбойнички-то вон как шалят…
— Да какие там разбойнички, — отмахнулась бабка, — тут отродясь никаких разбойничков не водилось. Ну, может, в давнюю пору, ещё до великого трясения. А сейчас-то им с какой радости шастать? Караваны тут не ходят, путники тоже, а с селян и взять нечего, последнее же отбирать никто не станет, мужики ведь в топоры тогда возьмут и в колья.
— А кто ж тогда наш караван перебил? — изобразил я крайнее удивление пополам с обидой.
— Про то не знаю, — смутилась бабушка. — Может, залётные какие… а по всему видать, это подальше было, на новой дороге-то, а вы ж сколько лесом пёрли, пока на старую не вышли…
Этот расклад мне понравился, а то я уже тревожиться начал за нашу придумку. Пусть так оно и будет. Убежали мы в лес, заблудились, и вышли на старую дорогу, сорока лигами восточнее, а подумали, что вернулись на новую. Если что, так теперь и будем рассказывать.
— Ну а чего ж тогда у вас ночью страшатся? — изобразил я крайнее удивление. — Неужто зверья? Так волкам сейчас не время, росомахам тоже, ну разве что медведь, после берлоги они злые, говорят.
— Хо, медведь! — дробно рассмеялась бабка. — На медведя у нас бывает что и в одиночку с рогатиной ходят. Медведь, спору нет, зверюга лютая, да только ухватки его издавна людям ведомы, и как взять его, любой толковый охотник знает. У нас, милый мой, не медведя боятся. Боятся у нас ночных перевёртышей. Тут уж никакая рогатина не поможет, и стрела не всякая сгодится, а только заговорённая. Да только некому у нас заговаривать-то, был сведущий дед Хаурадаль, в лесу жил, в землянке… да помер он уже четвёртый год как.