Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 102



Несчастный и не подозревал, что не успел он отойти за угол, как завертелась дьявольская машина, известная со времен Понтия Пилата. Кто-то, прочитав, ахнул от такой дерзости и бросился разносить новость по всему кварталу. А может быть, решил свести личные счеты. Кто-то тут же начал строчить донос. Кто-то, получив донос, решил проявить усердие и отличиться перед начальством. А кто-то из начальства, не желая быть обвиненным в «либеральстве», приказал строго разобраться. Наконец, кто-то из исполнителей, страшась все того же обвинения в недостатке служебного рвения, начал разбираться «с пристрастием».

Отыскать виновника труда не составило.

Конечный результат: через самое короткое время сочинителю, изломанному в кошмарных пытках, калеными щипцами вырвали язык, он был нещадно бит плетьми и сослан на каторжные работы, где и исчез бесследно. И если у него была семья — ей, конечно, не поздоровилось.

Тем и кончилась забавная шутка.

Теперь вы яснее понимаете суть эпизода, изложенного Ю. Тыняновым в первой части его широко известного романа «Пушкин». Помните?..

«Нянька Арина, укутав барчука и напялив на него меховой картуз с ушами, плыла по Первой роте, по Второй, переулку, и пела ребенку, как поют только няньки и дикари, — о всех предметах, попадавшихся навстречу.

— Ай-ай, какой дяденька генерал едут. Да, батюшка. Сами маленькие, а мундирчики голубенькие, а порточки у них белые, и звоночком позванивает, и уздечку подергивает.

Действительно, маленький генерал дергал поводья, конь под ним храпел и оседал.

— Сердится дяденька, вишь, как сердится.

И она остановилась как вкопанная. Гневно дергая поводья, генерал повернул на нее коня и чуть не наехал. Он смотрел в упор на няньку серыми бешеными глазами и тяжело дышал на морозе. Руки, сжимавшие поводья, и широкое лицо были красные от холода.

— Шапку, — сказал он хрипло и взмахнул маленькой рукой.

Тут еще генералы, одетые не в пример богаче, наехали.

— Пади!

— На колени!

— Картуз! Дура!

Тут только Арина повалилась на колени и сдернула картуз с барчука.

Маленький генерал посмотрел на курчавую льняную голову ребенка. Он засмеялся отрывисто и внезапно. Все проехали.

Ребенок смотрел им вслед, подражая конскому скоку.

Сергей Львович, узнав о происшествии, помертвел.



— Ду-ура, — сказал он, прижимая обе руки к груди. — Ведь это император! Дура!

— Охти, тошно мне, — сказала Арина. — Он и есть».

Мы рассказали эти две истории только для того, чтобы вы по достоинству оценили третью. Но, прежде чем рассказывать ее, напомним еще кое-что о тогдашних нравах, проясняющих суть дела.

Нравы тогда были патриархальные. Это означало, что самый последний мужичонка у себя дома был царь и бог и все домашние должны были трепетать перед ним. Он был вправе позволить себе любой грубый окрик и даже рукоприкладство, а домочадцы могли отвечать лишь всхлипываниями и причитаниями. Ну в крайнем случае недовольным ворчанием. Но этот «царь и бог» обязан был смиренно сносить окрик и рукоприкладство самого последнего чиновника, не говоря уже о барине!

В свою очередь, чиновник должен был пресмыкаться перед сановником, как бы грубо тот ни распекал его. Ведь от произвола последнего полностью зависела судьба первого: либо производство в следующий чин и местечко «потеплее», либо вон со службы. И даже помещик средней руки не был защищен от произвола. Хрестоматийный пример: генерал-аншеф Троекуров и поручик Дубровский.

И уж, конечно, чиновник или офицер любого ранга, до самого высокого сановника включительно, должен был безропотно сносить любое самодурство царя. Ибо только от характера монарха зависело, как он проявит свое недовольство, если сочтет чье-либо поведение недостаточно почтительным: можно ведь не только карьеру испортить, но и жизни лишиться.

И все это почти никто не считал проявлением хамства или холуйства. Все это было как бы само собой разумеющимся. В порядке вещей.

Так вот, среди российских царей особой грубостью и бесцеремонностью отличался Николай I. По свидетельствам современников, это замечалось за ним еще с молодых лет, когда он, брат царя Александра I, быстро дошел до чина гвардейского генерала. Выражая свое недовольство, он имел обыкновение даже офицеров хватать за шиворот и унижать публично. И офицеры вынуждены были сносить унижение.

Потому что попробуй-ка защити свое человеческое достоинство, а потом явятся к тебе жандармы, поволокут на допрос, предъявят обвинение в «оскорблении величества» (то бишь члена императорской фамилии) и — смотри выше судьбу одного остроумца. Да даже и без таких крайних мер достаточно брату царя лишь намеком выразить свое неудовольствие — и прощай чины, прощай служба, прощай Санкт-Петербург. Это в лучшем для строптивца случае.

И все же нашелся человек, у которого чувство собственного достоинства победило естественный при таких условиях страх. А. И. Герцен в «Былом и думах» так описывает этот эпизод.

…Шел обычный утренний смотр гвардейского полка. Обычный грязный мат и мордобой. Великий князь Николай в это утро был особенно не в духе, придирался ко всяким мелочам и наконец до того разошелся, что, по своему обыкновению, протянул свою длань к воротнику дежурного офицера, чтобы тряхнуть его как следует. И вдруг как гром среди ясного неба. Офицер вместо того, чтобы держать трясущуюся руку у козырька и в ужасе таращить на начальство испуганные глаза, как положено, — внезапно отступает на шаг, кладет руку на эфес и твердо, громко произносит:

— Ваше высочество, у меня шпага в руке!

Наверное, если бы даже в эту секунду августейшему хаму вмазали по физиономии, и то он не остолбенел бы так, как услышав подобные слова. Наверное, остолбенели от ужаса и все вокруг. Только состоянием крайнего замешательства присутствующих можно объяснить то, что Николай не приказал тут же арестовать «мятежника», а простоял несколько секунд как бы в прострации, затем круто повернулся на каблуках и ушел…

Однако независимо от исхода дела и даже от судьбы самого этого человека оно вошло в историю! Не было перед офицером ни строя вражеских солдат, идущих в штыковую атаку, не было ни пожара, ни угрозы гибели людей, которых надо спасать рискуя собственной жизнью. Но было сознание Долга (как он его понимал), сознание Чести, сознание Человеческого Достоинства. И следовательно — была отвага. Такая же, как на поле боя, как на пожаре или при спасении утопающих с риском для собственной жизни. И не могло быть ничего иного, ибо Долг, Честь и Достоинство совместимы только с отвагой, порождают только отвагу.

В любых ситуациях.

А теперь перенесемся более чем на столетие и заглянем на переменке в коридоры одной из довоенных школ далекого Подмосковья (теперь две троллейбусные остановки от станции метро). Мы увидим там примерно таких же пятиклассников и шестиклассников, как и сегодня, только немножко взрослее. И не потому, что многие из них пошли в школу с восьми лет, а не с шести-семи, как сейчас, а потому, что в те времена первоклассников не провожали в школу мамы и бабушки. Точнее, потому, что не разбредались, как сейчас, по квартирам к «телеку» — поскольку телевидения еще не существовало, — а проводили почти все время во дворе, в ребячьей «республике», где процесс взросления несказанно ускорялся, как только дитя отрывалось от материнской юбки. Правда, современные школьники, гуляющие за ручку с мамой (или чаще с бабушкой) почти до старшего школьного возраста, благодаря телевизору знают об окружающем их мире не в пример больше, нежели их предшественники.

Словом, ребятишки полвека назад носились по школьным коридорам на переменках совершенно так же, как и полвека спустя. Разве лишь некоторые игры и забавы были непохожими на сегодняшние. Об одних из них, давно забытых, возможно, стоит и пожалеть. О других определенно жалеть не надо, ибо были они пережитками далеких времен варварства, а может быть, и совершенной дикости.