Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 52

Ну и что делать?

Телефон. Господи, пусть бы это был кто-то свой, но хоть сколько-нибудь благополучный. «Алло!» В трубке даже не ледяной, а каменный голос Ксении Викторовны: «Муж передал, что вы хотели о чем-то мне рассказать». Что ж, это будет наш последний разговор, но «доброе дело» я все-таки доведу до конца: «Все правильно, Ксения Викторовна, я хочу вас порадовать, а если вы уже в курсе — поздравить». — «С чем же?» — «С тем, что „Эссе“ опубликованы, и Герхард признает, что вы сыграли тут решающую роль». Молчание. Она явно подыскивает слова. И вдруг — отчаянное: «Вы знаете, как они обошлись со мной? Стали третировать, будто какую-то студентку-троечницу. Тыкали пальцем, взялись за проверку! Кто в состоянии проверить мое толкование Герхарда? Кто понимает хоть что-то в его философии? Я занимаюсь этим полжизни. Если бы не мое имя, он с ними и разговаривать бы не стал. А теперь он в претензии, что я, я сорвала все сроки. Мне до сих пор не опомниться. Почему вы звоните? Это они вас подослали?» Если б не ее слезы, я тут же швырнула бы трубку. А так: «Ксения Викторовна! Я все понимаю. Подозревала, что вы не видели книги. Звоню, чтоб вы знали о благодарности Герхарда. Звоню, потому что книжка вышла отличная, а ваш комментарий — просто великолепен. А все неприятности в „Логосе“ — дело житейское». Ловлю себя на том, что говорю как взрослая, утешающая ребенка. Но маститая Ксения Викторовна по-прежнему булькает от обиды. «Они просто мошенники, но и я, вероятно, человек трудный. Родная дочка не хочет со мной разговаривать. Я всем в тягость. Вам тоже. Мы ведь планировали вместе ходить в Филармонию, а вы предпочли сделать вид, что забыли».

Боже, какие мы все несчастные сукины дети. Как от нас ничего не зависит, как от нас все зависит.

«Ксения Викторовна! — говорю я, вдруг чувствуя, что все могу, все сдюжу: — Ксения Викторовна! Вы свободны сегодня? Идемте слушать Пуленка!» Произнося это, вижу свое отражение в зеркале. Растрепанная, в старой вязаной кофте, в раскисших домашних тапочках. «Как?» — Ксения замирает, видимо, ошарашенная. Потом обретает преподавательскую уверенность. «Спасибо. Это очень заманчиво, но невозможно. Ко всему надо готовиться заранее. Я не одета. Чудовищно выгляжу. Волосы ни на что не похожи». — «Ксения Викторовна! Мы ведь не на эстраду, а в зал. На сборы у вас больше часа. Вы все успеете». — «Но как?..» — «Действуйте. В половине седьмого встречаемся в вестибюле».

«Все ваши болезни — чистая выдумка», — менторски говорит иногда Даня Бреслер, выпив три рюмочки коньяку. Не совсем точная формулировка, но что-то в ней есть. Положив телефонную трубку, кидаюсь в душ, потом к шкафу. Коричневое не годится, светлое тоже, а вот юбка с джемпером подойдет. Три-четыре — и я выбегаю, а навстречу уже несется упругий, задорный, мечтательный и, как ни странно, местами сентиментальный Пуленк. Знакомый по книгам и фильмам Париж тридцатых плывет и радужно переливается перед глазами. Лента Сены не то вопреки, не то в соответствии с географией безмятежно вливается в ленту Луары; барки скользят по реке, блики солнца играют на голубой речной зыби, а где-то там дальше, у горизонта, тает в воздухе паровозный дымок. И все это настоящее, и всего этого не отнять, хотя колокол где-то вверху звонит громче и громче, и его монотонный, торжественный (?) гул с конечной необратимостью покрывает разноголосый шум Города

Тот дом, та дверь





«А вы знаете, в этой квартире я прежде часто бывала». Но, к счастью, никто моих слов не услышал. Они провожали меня всей семьей, Гизи лаяла, и поэтому остальные кричали. «Так вы не забудете передать мне Стругацких или Азимова?» — «Завтра я позвоню в половине второго, а может, и раньше». — «У вас жакет очень красивый. Вы сами вяжете?»

Стоит ли удивляться, что мою фразу «в этой квартире я прежде часто бывала» никто не услышал. Вообще-то все это глупости, мелочи, и все же как раз в ту секунду я ощутила, как мне не хочется, чтобы ее услышала, например, Юля. Хотя в общем-то Юля здесь ни при чем. Независимо ни от какой Юли мне не хотелось быть уличенной в фальши, притворной сентиментальности или еще в чем-то столь же несимпатичном. К тому же ведь это было бы совершенно несправедливо. Я абсолютно не собиралась темнить, готовить сюрприз или тем более врать. Просто когда я пришла и Юля с матерью (одного роста, одного цвета глаз) встретили меня в этой прихожей, мне показалось необязательным, скучным и, если хотите, претенциозным вдаваться в подробности. Степки (разбойника восьми лет) в тот момент дома не было (он как раз вывел Гизи), и в результате квартира казалась наполненной тишиной. Каждая фраза звучала с особой отчетливостью. «Моя дочь Юля», — сказала Наташа веселым шутливым тоном. «Я очень рада. Ваша мама мне столько рассказывала о вас». Работая рядом с Наташей целых семь лет, я никогда не была с ней близка. Всегда ощущала: милая женщина, но безусловно чужая. Отчетливо чувствовала симпатию, но категорически не могла найти общего языка. И вот теперь она, улыбаясь, стояла передо мной, засунув руки в карманы широкой юбки, премило выставив вперед ножку в голубой туфельке, гостеприимно впуская в свой дом, к своим детям, а у меня внутри все дрожало. Я была словно разрезана пополам, и половина меня (та, о которой я не часто вспоминала) в считаные секунды отнесена была ветром воспоминаний во времена невозможные. Если точнее, на четверть века назад. Конечно же, нужно было скрыть это, нужно было сказать что-то очень спокойное, вежливое. И я сообщила, что без труда нашла дом, так как лет двадцать назад бывала в этих краях у подруги. Говоря это, я почему-то даже махнула рукой, как бы указывая, где эта подруга жила.

«Ну и чудесно, а то я боялась, что вы заблудитесь в здешних дворах», — легко кивнула Наташа и провела меня в комнату, где мы устроились возле журнального столика и сразу же оживленно заговорили о конференции. Юля пришла вслед за нами, села напротив старинного (куплено в комиссионке, и вы не поверите даже как дешево!) зеркала и принялась наводить марафет. Делала она это очень серьезно, но в то же время не забывала о нас. Взгляд из зеркала был небрежный, но строгий. Так иногда смотрели на нас, надзирая, солидные дамы-мамы из нашего детства. Вплотную мне довелось столкнуться только с одной из них, мамой Оли Марениной, но память о том, как неловко было «играть» под надзором все замечающего глаза, как оказалось, была жива до сих пор. «Сейчас мы нарежем цветную бумагу и накрошим ее в эту кастрюльку», — приятно-отчетливым голосом говорила мне Оля. «И это будет кукольный суп», — отвечала я, очень стараясь во всем соответствовать и для проверки оглядываясь на профиль сидевшей с шитьем у стола Марениной-старшей.

Сейчас все было похоже, хотя и наоборот. Дело, которым мы занимались с Наташей, в восьмой раз перебирая листки заявок, было вообще-то важным (программу большой конференции утрясти нелегко), однако пристальный Юлин взгляд из глубины мутноватого зеркала и Юлины в зеркале отраженные вытянутые губы, которые она тщательно обводила темным контуром, а потом красила легкими и уверенными движениями, как-то сбивали вполне естественный деловой настрой и превращали наше с Наташей занятие в смешную и глуповатую, нам одним почему-то понадобившуюся игру. Чтобы хоть как-то сбить это дурацкое ощущение, я начала говорить вдруг каким-то чужим «взрослым» голосом. «Юмор в творчестве Сэлинджера и Воннегута, доклад Хамко, кандидата наук из Киева», — сказала я громко, предполагая, наверно, что Сэлинджер с Воннегутом вызовут уважение Юли. «Ирочка, воля ваша, но этого киевлянина просто некуда ставить», — пропела в ответ мне Наташа. Ее ответы звучали почти так же глупо, как мои реплики, и поэтому, когда Юля, кончив наконец «делать лицо», встала от зеркала и подошла к нам, семнадцатилетняя, стройная, очень уверенная в себе, я вся внутренне сжалась, ожидая услышать, как она спросит нас, добродушно и снисходительно: «А не кривляться вы, девочки, можете? Ну-ка, кончайте все эти глупости и постарайтесь придумать что-то поинтереснее».