Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 52

Съесть все им, конечно, не удается, и Коробейникова заявляет, что продолжение праздника — завтра с утра. «Приходите пораньше, и будем сидеть до победного. Выставлю водочку и наконец-то поучу вас уму-разуму», — хохочет она вслед, глядя, как они осторожно, держась за перила, спускаются с лестницы.

Перспектива пить водочку старых девочек не привлекает, но они давно поняли, что сила — на стороне Коробейниковой. Она не злая, но очень уж любит командовать.

— Боюсь, она и меня заставит устроить протечку, — подавленно говорит Соня.

— Ты с ума сошла!

— Вот именно. Не подумала и сказала ей, что надо мной буянят.

— Так над тобой буянят алкаши. От них никакого толку.

— А ее принцип «брать за горло жилконтору»? Помнишь, как она с ними воевала?

Вечер теплый. Небо приобретает сиренево-нежный оттенок. Домой не хочется. Обе идут неторопливо. Проходят мимо дома, где жил Хармс.

— Оля, а ты мечтала когда-нибудь сделаться взрослой… В школе… или потом?

— Нет, — улыбаясь и глядя на флюгер, венчающий угловую башенку, говорит Оля. — Я знала: у меня не получится.

— Всегда знала?

— Пожалуй. — Оля какое-то время молчит, а потом начинает рассказывать: — Однажды к маме зашла сотрудница их института. Анна Аркадьевна. Имя-отчество как у Анны Карениной, а похожа на Анну Маньяни. Разумеется, ее сразу же усадили за стол. И она с ходу начала что-то расхваливать, не то посуду, не то скатерть. А когда протянула к тарелке руку, мы все вежливо отвернулись: ногти у нее были огненно-красные. В жизни потом не видела таких красных ногтей. Матиссовский красный? Не знаю. На ужин была запеканка. Она положила кусочек в рот (тоже, конечно, огненно-красный), взмахнула свободной рукой, затрясла пышной головой, сказала «м-м-м… восхитительно», и мы все трое как-то смущенно заулыбались. Словно она поставила нам пятерку. Хотя откуда у нее право расставлять нам оценки? Но это я уже потом подумала, а тогда просто слушала вместе со всеми. Она не рассказывала ничего интересного. Как собралась испечь пирог — и сожгла его, как на пари сама белила потолок. Ничего интересного, понимаешь? Но мы все слушали, раскрыв рты: и мама, и дед, и я. А потом она встала и, зашумев платьем, вышла. Это уж было полной нелепостью. Какой шум платья, когда она была в черной шерстяной юбке и свитере. Мама с дедом вышли за ней в прихожую, а я сидела насупившаяся и пыталась понять, чем она меня так задела. И вдруг догадалась: она была взрослая. Первая взрослая, которую я увидела не в кино, не на сцене, а в жизни: Подумать только: открытие! Но потом вдруг укололо и словно бы кто-то сказал: «Да, вот они какие, взрослые. А ты хоть сто лет проживи, а взрослой не будешь».

Молчали. Оля вся ушла в воспоминания, а Соня — в раздумья. Так дошли до Манежного и уселись возле собора.

— Ты ведь хотела рассказать какую-то историю, — с неожиданной жесткостью в голосе сказала Соня.

— Да. Но вообще-то рассказывать нечего. Просто однажды, один-единственный раз, я ездила в Дом отдыха, а потом срок закончился, я села в поезд и вернулась.

Соня фыркнула:

— Он тебя провожал?

— Нет, его срок закончился раньше.

— Он был женат?

— Не знаю.

Делалось поздно, и, не сговариваясь, они отправились в обратный путь. Пора было и по домам; пора.

— Оля, а ты когда-нибудь?..

— Нет.

— Откуда ты знаешь, что я хотела спросить?

— Догадалась.

— Правильно догадалась. А сейчас я спрошу о другом. Ты боишься смерти?

До Сониного дома оставалось всего несколько шагов.

— Нет, — отвечает Оля. — Не боюсь. Мне в нее не поверить. Как-то попробовала — и не получилось. Какая смерть, если я до сих пор ловлю на язык снежинки, да и снежки лепить люблю.

— И я люблю, — говорит Соня. — Раньше как-то не получалось, но прошлой зимой неожиданно выучилась. Вылеплю крепенький такой и целюсь в дерево.

— Попадаешь?





— А как же! Доживем до зимы — покажу.

Смеяться они начинают одновременно и так, смеясь, и расходятся, но какое-то время рассыпчатый тихий смех еще словно звучит над Надеждинской.

Просыпается Оля от страшного звона. Откуда-то с высоты низвергается водопадом и бьется вдребезги много-много посуды. Но у нее ведь нет кошки Китти… Господи, телефон! Оля хватает трубку. Сердце колотится, готовое не то выскочить, не то прямо в груди разлететься на сотню осколков. Соня! Что-то случилось. «Да!!!» — кричит она в панике, но в ответ слышит Сонин голос:

— Я тебя разбудила? Я только хотела спросить одну вещь.

Жива и даже говорит внятно. Значит, все обошлось? Оля судорожно хватает ртом воздух:

— Подожди, я приму корвалол.

В ужасе от того, что наделала, Соня слушает, как стучит бутылочка о стаканчик, как шумно и тяжело дышит Оля. Наконец дыхание начинает выравниваться:

— Ну, и о чем ты хотела меня спросить? — Оля пытается говорить саркастически, но голос звучит не язвительно, а по-детски жалобно.

Соня крепко сжимает трубку. Ей очень хотелось бы открутить время чуть-чуть назад. Какая она дура! Ведь надо было сначала подумать. Сколько раз папа говорил «всегда надо сначала подумать».

— Оля, — жалобно говорит она. — Когда ты рассказывала об Анне Аркадьевне…

— О ком?

— О даме с ярко-красными ногтями, которая за чем-то приходила к твоей маме… — Соня с трудом удерживает слезы. Все так глупо. Как можно было не посмотреть на часы! Да и зачем смотреть? Ведь она знала, что еще не утро.

— Соня, не мямли…

— Мне очень совестно.

— Мало похоже на вопрос.

Соня вздыхает. (Папа, сидящий в кресле, горько покачивает головой. Мама неодобрительно приподнимает брови.)

— Ты сказала: «Первая взрослая, которую я увидела не в кино, не на сцене, а в жизни». Правильно?

— Правильно.

— Ну а твои домашние? А учительницы?

Оля долго молчит и потом отвечает:

— Мне это как-то не приходило в голову. Но ты права, тут есть над чем подумать. Утром пойдем в Летний сад и все обсудим.

— Утром мы идем завтракать к Анне Петровне.

— Ничего, прогуляем. Прогулка в Летний сад как прогул завтрака у Коробейниковой. Звучит?

— Звучит, — отвечает Соня. Трубка уже повешена, но они все равно смеются вместе: каждая у своего телефона.

Гирька

Жарким летом трудно почувствовать, как бежишь по Фонтанке, а ветер норовит залезть под шубу и мороз жжет колени.

Вчера я выдернула стул из-под упитанного и вальяжного Льва Валерьяновича, сидящего за письменным столом в мягкой домашней куртке, серых домашних брюках и плюшевых тапочках, схватила этого негодяя за ремень брюк и мощным ударом швырнула вперед, в окно.

Отчетливо вижу: растерянный Лев Валерьянович лбом разбивает стекло и стремительно вылетает на улицу. Перед глазами мелькает обтянутый брюками толстый зад. Очень похож на футбольный мяч, и я радостно кричу: «Гол!», а потом сразу берусь за дело и азартно выбрасываю вслед за хозяином все его достославное хозяйство. Статуэтка из Индии, подарок ныне покойного академика Горлова. «Эта вещица очень дорога мне». Ну и отлично, пусть отправляется в Индию или — что мелочиться? — прямо за Стикс. Старинный письменный прибор — память о деде. «Он часто сажал меня на колени, позволял все рассматривать, трогать, поднимать крышечки». Идиллия! Да и дед был, похоже, порядочным человеком, но внук — скотина, так что эта массивная бронзовая штуковина тоже летит в окно. Если сумеет попасть внуку в темечко, буду довольна. А тут в рамке что, фотография? Сволочь, я ведь готова была полюбить Петьку с Гошей. Но ты умудрился все испоганить, и я их возненавидела. А вот и главное: ящички с драгоценнейшей картотекой. Годами пыхтел над ней. А теперь несколько мгновений — и тютю. Дальше что? Сам многоуважаемый стол? Бог с ним, я, пожалуй, устала.

Иду к дверям — и сталкиваюсь с Серафимой Арнольдовной. Нос вперед, она входит в квартиру. В руках сумки, набитые доверху курами, огурцами и булками. Секундное колебание. Извиниться за все, что я здесь натворила? Но сразу же вспоминается масляная улыбка, поклоны и шарканье ножкой нашего Левушки, и я прохожу с гордо поднятой головой, презрительно бросив: «Стерва! Могла бы хоть намекнуть, что муж у тебя — дерьмо. Кто б его тогда пальцем тронул?»