Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 52

Раз, два, три, четыре, пять

Начиная с определенного возраста человек интересен тем, что уже сделал.

Моя беда в том, что и до сих пор занята мыслями о том, что сделаю. Сохранить верность себе, несмотря ни на что. Желающих обсуждать эту тему с дамой бальзаковского возраста, разумеется, не находится. Но я-то чувствую себя двадцатилетней. Особенно когда строю планы.

В двадцать лет у меня не было никаких мыслей о будущем. В двадцать я точно знала, что я не из тех, у кого будет будущее. И старалась вытягиваться в струну, чтобы об этом, не дай бог, не догадались.

А теперь?

Теперь меня вдруг схватил за шиворот вопрос. Почему, собственно? Чем я хуже других? Почему это всем «да», а мне «нет»? И я мельтешу, составляю проекты, продумываю вопросы стратегии и тактики. Беспредельная робость в быту и беспредельная активность в воображении, как сформулировала это в журнале «Постскриптум» талантливая журналистка Ольга Штокбант. Отчасти она права.

Перебираю в уме ситуации, когда растерялась и промолчала. Было на кончике языка, а сказать побоялась. Мучает, как изжога: ведь если б не упустила ту свыше дарованную, благословенную, единственную секунду…

То — что? Ну давай, что ли, рассмотрим случай с Володиным.

В далеких восьмидесятых тишайший классик (в узком кругу его уже начинали как бы шутя называть живым классиком) согласился — о чудо! — почитать мои рукописи. К этому времени я, хоть и писала совсем недавно, успела, однако, пройти три стадии. Первая прочно покоилась на фундаменте оптимизма (рядом с тем, что печаталось, мои рассказы явно не проигрывали). Вторая была окрашена беспокойством, мгновенно сменявшимся бурной надеждой, когда меня вдруг одаривали комплиментами и начинали сулить «голубые горы». Третья (не хочется даже обозначать ее) прочно вступила в свои права, когда стало наконец ясно, что похвалы, в том числе и развернутые, и тонкие, не стоят в базарный день ни копейки, то есть никоим образом не ведут к публикации опусов, торжественно вложенных в ящик редакторского стола. Надо было либо бросать все (но как жить дальше?), либо забыть об интеллигентских комплексах и пробиться к маститому литератору. Маститых, но еще и достойных было немного. И вдруг: «Хотите попробую показать ваши вещи Володину?» Еще бы не хотеть!

И вот Володин согласился. Взял. Читает. «Я, вероятно, прочту небыстро». Что это значило?

Несколько дней я пыталась «жить как обычно», потом сдалась и стала просто ждать, а когда истекло три недели, купила билет на поезд и уехала в Москву. Официально это была командировка для работы в библиотеках, и утром я выходила из дома, искренне полагая, что еду в «Иностранку» или в Фундаментальную, но потом просто болталась по городу или шла в Пушкинский музей и подолгу стояла перед «Красными виноградниками». Очень люблю Ван-Гога: его картины прибавляют мужества.

Далее кусок текста (написано в начале 90-х) утерян, но, думаю, сколько-нибудь внимательный читатель — а невнимательному и читать эти нервно бегающие по комнате воспоминания незачем — и сам догадается. Дело в том, что, пока я бродила по лужам и стояла перед картинами, в приютившей меня московской квартире вдруг зазвонил телефон и запинающийся мужской голос сказал, что он звонит из Ленинграда, не уверен, туда ли попал, но хотел бы, если это, конечно, возможно, поговорить… простите, я забыл фамилию… сейчас, сейчас, она где-то записана… наверно, на папке, в которой лежала рукопись. Успокоенный, что попал правильно, но в данный момент ленинградка, просившая его почитать свои рукописи, отсутствует, он сначала помялся, но потом вдруг заговорил.

Да. Это был Володин. Прочел, узнал, что я в Москве, и, не откладывая, позвонил. Рассказы понравились. В них живое. Да-да, в них живое. Больше всего (это мне так показалось, другому, может, иначе покажется), так вот больше всего живого там, где женщина и ожерелье. Там сердце стискивает. Да, и еще замечательный тот, где сидят за столом. Вроде ничего и не происходит, а ты все про них понимаешь. Очень хорошо сделано. Но сердце сжимает, где ожерелье.





«Говорил долго. Ему действительно очень понравилось. Просил тебя позвонить, как только вернешься», — сказала моя подруга.

«По-моему, стоит откупорить шампанское», — заявил, возникая с бутылкой в руках, ее муж.

«Где же была моя голова? Не шампанское пить надо было, а собрать чемодан — и на вокзал. Звонить назавтра, пока у него еще не остыло то первое впечатление, пока что-то другое не исказило, не вытеснило, не заслонило», — думала я, глядя, как растерянный Володин то мнет, то снова разглаживает скрепками сколотые странички моих рассказов.

Второпях я выскочила на улицу без зонтика. Теперь вода текла с волос, и наследила я тоже изрядно. «Хорошие, очень хорошие рассказы. Особенно вот этот (судорожный поиск), с ожерельем. По телефону я уже сказал. Вам передали. Живое. Пульсирует. Жилка на виске бьется. Мне кажется, что и другим должно понравиться. Но ведь кто знает… Я до сих пор не знаю, почему что-то принимают, а что-то нет. Жизнь странная. А я вот готовлю обед. Котлеты. Я сейчас один с ребенком».

Я была выше него на целую голову. И вид, наверно, был воинственный. Хотя какая уж тут воинственность, если с волос течет, и жизнь с оселка соскочила, и внутренний голос в смятении шепчет: «Что делать? Что делать-то? Ой, что же делать?» Маленький щупленький Володин смотрит испуганно. Я представляюсь ему коровой. Отбившейся от стада ошалевшей недоенной коровой, что вдруг перегородила дорогу и не дает пройти ему, измученному жизнью, но куда больше — мельканием. Образы и слова мельтешат в голове, тараторят, наскакивают друг на друга, но почему-то все реже находят свою, только им предназначенную оболочку. Зачем здесь эта корова? Отогнать ее, отогнать.

Я шаг за шагом отступала, что-то рушилось, и словно осенние листья падали в грязь те, сказанные по телефону три дня назад слова. Вместе с ними падала я, падая, понимала, что сейчас расшибусь в кровь, и только за дверью вдруг догадалась, что можно было, наверно, еще спасти все, сказав: «А давайте я сделаю вам котлеты. Они у меня хорошо получаются».

До сих пор в самые неожиданные моменты вдруг всплывает это воспоминание. Судьба послала мне шанс, я его упустила, как я могла упустить его… Господи, какой шанс? О чем вообще речь? «Володин назвал ваши вещи талантливыми? Да он всем так говорит. Добрый. Особенно когда выпьет».

Но нет, тут было другое. Ему в самом деле понравилось. Но потом я его напугала. Гремучая смесь решимости и отчаяния. Лучше бы я заплакала там, у него в квартире. Хотя, с другой стороны, ничего чудовищного не случилось. Но именно в этот момент я сломалась. Сломанные игрушки чинят в мастерских. Должны быть и мастерские для сломавшихся людей. Самое странное, что я их не искала. Сидела дома. Иногда снова ходила в редакции и издательства. Начав с самых крупных, не брезговала уже и маленькими. В них мне отказывали гораздо высокомернее. Иногда неожиданно хвалили. Но печать неудачи лежала на всем. Каждый раз что-то срывалось, и даже случайно мелькнувшая публикация не давала моим вещам состояться. «Кто сразу не попал в петлю, тому уже не застегнуться», — говаривал Козьма Прутков. «Нужно вовремя поддержать человека — дальше пойдет уже сам. А вот если не сделать этого…», — согласно кивал головой один из солидных редакторов. Глупость, конечно. Чему суждено сломаться, всяко сломается.

Так ли?

Володина этот вопрос тоже мучил. Пунктиром проходит через все творчество. И с наибольшей яркостью рассмотрен дважды. Мужской вариант — «Пять вечеров», Ильин. Женский — Надя Резаева в «Моей старшей сестре». Как он жалел ее! И как боялся покривить душой, сказать неправду.

Что ждет того, кто не заметил поворота? Дает ли жизнь второй шанс или все эти новые попытки — химера, леденец в утешение неудачнику? В «Пяти вечерах» Ильину удавалось отыскать точку ошибки и сквозь все невозвратные годы вернуться к себе, найти себя. А старшая сестра Надя Резаева раздваивалась. В опубликованном сценарии с коротким стоном падала на кровать и причитала, сжав веки: «Что делать? Ну что же делать? Ой, что же делать?», в фильме и в пьесе, поставленной у Товстоногова, — тасовала колоду, пока наконец не вытаскивала свою госпожу удачу. Царственная Доронина гримировалась перед зеркалом, готовясь с триумфом сыграть пушкинскую Лауру. Что это было — уступка цензуре? уступка жалости? Счастливый сон, приснившийся ослабевшей от слез бедной Наде?