Страница 10 из 18
С точки зрения Светова, я совершил отчаянную ошибку, что решился возразить Солженицыну на его книгу «Бодался теленок с дубом». Но что делать, если я не разделяю молитвенного отношения к некоторым из недавних сочинений нашего замечательного писателя – что видел, что сам чувствую, не могу уступить силе даже самого громкого и подавляющего авторитета.
Предвзятость, несправедливость суда Солженицына над «Новым миром» 60-х годов была для меня очевидна и, прочтя его книгу, я решился записать – не для печати, а для себя и для круга друзей – как я помню, знаю и понимаю то время и людей, каких он описывает. Вырвавшиеся в Самиздат и в течение года ходившие в Москве по рукам мои заметки «Друзьям «Нового мира» были напечатаны в 1977 году в Париже в издательстве Альбен Мишель отдельной книгой под заглавием «Ответ Солженицыну», а по-русски появились в альманахе «XX век» (вып. 2, Лондон, 1977). Эти публикации уже вызвали разнообразные, и вполне сочувственные и критические, отзывы в западной печати. Но то, что появилось теперь в «Вестнике», покинуло берега обычного литературного и общественного осуждения.
Светов досадует на то, что я мало менялся в последние годы: в самом деле, литературная вертлявость не кажется мне большой добродетелью. Забывает он, между прочим, отметить, что не менялся я и в своем уважении к большому таланту Солженицына. Приходится напомнить, что в 1964 году в статье «Иван Денисович, его друзья и недруги» я писал, защищая Солженицына от яростных нападок: «…Чем дальше будет жить эта книга среди читателей, тем резче будет выясняться ее значение в нашей литературе, тем глубже будем мы сознавать, как необходимо было ей появиться». Не помню, чтобы Ф. Светов принимал тогда участие в этих спорах о Солженицыне – он писал и издавал книги о Михаиле Светлове с его «Каховкой» и «Гренадой» и трактат «Ушла ли романтика?», а теперь учит меня понимать значение автора «Ивана Денисовича». Но и, правду сказать, что делать, если, высоко ставя рассказы Солженицына и его роман «В круге первом» и «Раковый корпус», признавая огромное явление «Архипелага Гулага», хоть и не склоняясь перед этой книгой богомольно, я не могу принять ни мемуаристику «Теленка», ни книгу о Ленине, ни большинство политических интервью и писем Солженицына, где, на мой взгляд, ненависть делает его беднее и у́же себя.
В статье «Разделение…», посвященной апологетическому разбору «Теленка», у Светова трудно найти какой-нибудь новый оттенок мысли, он идет за Солженицыным слепо, стопа в стопу, лихорадочно ухватившись за рукав поводыря и копируя даже его интонации. Только в одном он, пожалуй, еще смелее Солженицына – в личностном тоне, оскорбительных словечках: «лежалое тряпье», «обрыдший маскарад», «барский окрик», «жалкий фарс», «смрадный дух» (и т. п.). Читая это о себе, я все думал: что это напоминает? И вдруг вспомнил: да это, как две капли воды, тот самый тон полемики, каким встречены были в печати мои статьи в «Новом мире» в защиту Солженицына в 1964–1966 годах. Я не поленился перелистать их теперь и убедился, что когда Светов пишет «Лакшин распоясался», он лишь повторяет П. Строкова из «Октября», писавшего обо мне: «разбушевавшийся критик»; когда он рассуждает о моем высокомерии, «барском юморе», то слегка перефразирует статью Б. Дьякова, который возмущался, что, защищая Солженицына, я «грубо и высокомерно третирую большую группу литераторов», а когда Светов позволяет себе усомниться в моих «чувствах по отношению к народу, прошедшему через архипелаг», он заимствует полемический прием «Литературной газеты», которая негодовала, что мною «кощунственно брошена тень» не на отношение «к герою художественного произведения, нет, а к реальным жертвам сталинского произвола» (см. «Октябрь», № 3 и 4, 1964; «Литературная газета», 1964, № 66).
Таким образом, если я менялся мало, то мало менялся по отношению ко мне, вплоть до новейшей статьи Светова, и тон родной отечественной критики.
Мало ушел Светов в «Вестнике» и от знакомых методов полемизма моих оппонентов 60-х годов. Мне уже приходилось отмечать, что их благородное негодование чаще всего основывалось на подозрениях, расширительном толковании сказанного и усечении цитат с приданием им литературно-криминального оттенка.
То, что он успешный ученик школы «чтения в сердцах», Светов хорошо показал, разбирая одну из моих статей, посвященную журнальным деятелям прошлого века – Сенковскому и Некрасову. Мой рассказ о том, что издатель «Отечественных записок» охотился и играл в карты с цензорами, стремясь сохранить журнал, кормил их обедами у Дюссо и печатал повести влиятельных светских знакомых, Светов воспринял как простодушное изложение, прозрачную зашифровку привычек и обстоятельств журнала «Новый мир». Особенно понравилось ему упоминание об «обедах у Дюссо», и он взялся обличать «Новый мир» за вопиющую беспринципность.
«Стоят ли хоть что-то журнальные номера, если страницы их захватаны жирными пятнами (захватаны… пятнами?? – В.Л.) соусов от Дюссо». И дальше – больше, самовозжигаяеь праведным гневом, о Твардовском и обо мне: «Ну уж, не говоря о том, что приходилось пить и чем закусывать на «обедах у Дюссо», спасая журнал…». И опять: «Но поскольку единственная реальность для Лакшина – цензура, а единственно реальная деятельность – обеды с цензорами у Дюссо…». И в четвертый раз, с тем же остроумием: «Все на тех же обедах у Дюссо решается, по мнению Лакшина, судьба русской литературы».
В данном случае Светов полностью усвоил чисто цензорский взгляд на вещи: в статьях «Нового мира» цензура усердно искала и вымарывала все, что казалось ей «аллюзиями», несло «неконтролируемый подтекст», на поисках которого одно время помешалось литературное чиновничество. Мелкое, несправедливое по существу (ведь все в истории повторяемо, и в этом смысле чего ни коснись – одна аллюзия), такое чтение припахивало еще и «донесением по линии», и «Новый мир» всегда его убежденно отвергал не для того, чтобы теперь присутствовать при возрождении этой методы у Светова.
Светов хорошо овладел техникой нарезания цитат в такую окрошку, что с помощью их огрызков легко придать любой мысли оппонента прямо противоположный смысл.
Один пример. Я упрекал Солженицына за то, что, оказавшись за границей, он стал без нужды спешить с публикацией малозначительных отрывков и биографических материалов, торопясь создать свою версию автобиографии. Речь шла о «дневниках, записках, письмах, вариантах сочинений». Однако, вырвав из контекста слова: Солженицын «торопится печатать в журналах», «поспешно публикует», Светов стал убеждать читателя, что в моем лице он находит тайного врага всего творчества Солженицына, начиная с «Ивана Денисовича» и кончая «Архипелагом Гулагом». «Вот, оказывается, какой «неторопливости» ждал Лакшин от Солженицына, – восклицает мой новейший разоблачитель, – какие «обычаи писателей былого века» кажутся ему привлекательными – куда уж было б лучше спрятать книги Солженицына «вдали от глаз публики», а совсем бы хорошо еще подальше – «за порог земной жизни», лет эдак на 50 или 100!».
И тут уже Светову легко отличиться, пойдя дальше самого Солженицына: автор «Теленка» лишь сомневался, стоит ли ему испытывать благодарность к журналу, впервые его напечатавшему; Светов категорически решил, что Солженицын с «Иваном Денисовичем» появился в литературе не благодаря, а вопреки «Новому миру», во всяком случае, вопреки всем соредакторам Твардовского.
О чем можно спорить при таком способе цитирования? «Карта рукав совал», – говорит персонаж одной старой пьесы. Да, Светову все нипочем. Чего не сделаешь в страстной заботе сбросить с оппонента «обветшавший маскарад», вскрыть «подлинное лицо нашего критика»!
Светов обличает редакторов «Нового мира», и меня в первую голову, в беспринципности, корысти («литературная эквилибристика за полноценный гонорар»), хлестаковщине, необразованности, запойном пьянстве («Ну, а коль пилось «запойно и мучительно», заслуживает ли абсолютного доверия наш «свидетель на процессе»?»), притворстве, трусости, «вранье пур ле жанс»… Он забывает, что для того, чтобы ему поверили, лучше было бы выбрать что-то одно. Но он уже, видно, не может сладить с собой в напряженном желании «вмазать», выражаясь его словом, «Новому миру».