Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 23

Но наш собеседник, исчерпавший аргументы и возражавший все более вяло, был несдвигаем, однако, как стена.

Наконец я решил пустить в ход последний козырь. Сказал, что послесловие к нашей публикации написал прямой сподвижник Константина Сергеевича, выдающийся артист МХАТа, автор книги «Станиславский на репетиции» Василий Осипович Топорков. Уж его-то никак не упрекнешь в неуважении к «системе» и Художественному театру, он всю жизнь им посвятил.

– Топорков? Это хорошо… Но то один Топорков. А что скажут нам другие корифеи?

Тем и кончился неприятный, обескураживающий разговор.

К счастью, «корифеи» Художественного театра не подвели Булгакова. Когда дело казалось уже безнадежно подкошенным, премудрая Елена Сергеевна собрала у себя как-то вечером на ужин группу актеров, в большинстве «турбинцев» первого поколения. Там были Станицын, Кудрявцев, Яншин, Марков и некоторые другие. Все они поддержали ее желание увидеть «Театральный роман» напечатанным. Вспоминали, как ничуть не обидчиво, а напротив, дружелюбно-весело воспринимал эту книгу изображенный в ней Василий Иванович Качалов. Говорили, что и Станиславский наверняка от души рассмеялся бы над этими страницами, как смеялся он, разглядывая шаржи на себя и на других «стариков» Бориса Ливанова. Те, кто чиновничьими запретами мнимо охраняют его авторитет в искусстве, и без того бессомненный для всего театрального мира, более роялисты, чем король, или католики святее Папы.

Для театральных друзей Булгакова не было сомнения, что его книга должна явиться в свет. Единственное, о чем они просили меня, – сочинить от редакции журнала по всей форме запрос в театр на их имя.

На другой же день на бланке «Нового мира» пошло в театр письмо примерно такого содержания: «Многоуважаемые “старейшины” Художественного театра! Журнал намерен напечатать неоконченный “Театральный роман” М. А. Булгакова. Мы обращаемся к вам, сподвижникам К. С. Станиславского, с просьбой высказаться по существу такой публикации. Мы надеемся…» и т. д. и т. п.

Письмо было отправлено с курьером – и будто провалилось. Шли дни, а ответа не было. «Старейшины» необъяснимо молчали. Я стал уже волноваться и позвонил Станицыну. «Да нет, письмо получено, – успокоил меня Виктор Яковлевич, – да вот какая загвоздка… Мы затрудняемся, как убедительнее составить текст… Не сочтите за труд, набросайте заодно уж и ответ на ваш запрос…»

Дело прошлое, и я должен признаться в этом конфузном обстоятельстве. Я сел за свой редакторский стол и написал самому себе примерно следующее: «Многоуважаемые редакторы “Нового мира”! В ответ на ваш запрос сообщаем: мы, старейшие работники Художественного театра, не только не имеем ничего против публикации романа Булгакова, но настоятельно советуем вам напечатать книгу замечательного драматурга, нашего старого друга…». Это письмо в ближайшие же дни было подписано пятнадцатью народными артистами СССР и РСФСР, и, разумеется, первым среди них стояло имя Топоркова.

Не прошло и двух лет после этих событий, как «Театральный роман» был напечатан в «Новом мире» (1965, № 8), и Булгаков-прозаик начал свое посмертное победное шествие среди читателей. Отрадно думать, что ныне этот роман издан в нашей стране неоднократно, о нем написаны десятки исследований, он переведен на все основные языки земного шара и, наряду с «Мастером и Маргаритой», признан классикой советской литературы. Да, имеют свою судьбу книги…

Думаю, не случайно Василий Осипович так быстро и надежно отозвался тогда на мою просьбу помочь в издании «Театрального романа». В его душе всегда была жива благодарность Булгакову-драматургу – и за Чичикова в инсценировке «Мертвых душ», и за Мышлаевского в «Днях Турбиных», и за роль в пьесе о Пушкине.





В роли Мышлаевского я, к сожалению, Топоркова не успел увидеть, но что он первоклассно сыграл Биткова в «Последних днях» – тому и я счастливый свидетель,

Да, в булгаковской пьесе о Пушкине и без Пушкина, где все художественное целомудрие замысла в том и заключалось, что поэта на сцене не было – и он был, возникала полнейшая иллюзия его близкого наличного бытия: только что вышел, сейчас войдет… Ото всех действующих лиц из окружения Пушкина шли излучения, рефлексы, бежали блики и тени, воссоздававшие реально-идеальную, поэтическую несомненность его присутствия рядом. Шли они, эти рефлексы, и от сыщика Биткова, которого играл Топорков.

Просочившийся под личиной часовщика, незаметно вползший в дом на Мойке агент III отделения – подглядывающий, пугливо озирающийся, вздрагивающий при скрипе половиц, кабы не застали его за стыдным делом – проглядыванием бумаг Александра Сергеевича, – вот он, Битков, у больших стоячих часов в гостиной, которые будто бы нуждаются в его починке… И на докладе в низкой сводчатой комнате жандармского управления, где он попадает впросак, желая получше услужить господину Дубельту, – не ту записку с пушкинского стола прихватил!

«Ах, сколько я стихов переучил, будь они неладны!» – с искренней досадой восклицал булгаковский Битков. Актер бережно и с деликатной постепенностью развивал известную в искусстве метафору: преследователь, палач, срастающийся со своей жертвой, не мыслящий вне ее своего существования. Битков еще раз явится перед зрителем на глухой почтовой станции, в февральскую метель, на пути к месту последнего упокоения тела убитого поэта: он опять неразлучен с ним.

Измерзшийся в долгой скачке за гробом, потирающий зябко руки, съежившийся от стужи, жадно приникающий к штофу с водкой… И несчастный. Вся жизнь Биткова вставала за исполнением артиста: жизнь нищая, зависимая, рабья, жизнь с вечной оглядкой по сторонам, жизнь нечистая, засаленная, искалеченная.

«Да, стихи сочинял… И из-за тех стихов никому покою… ни ему, ни начальству, ни мне, рабу божьему Степану Ильичу… Я ведь за ним всюду… Но не было фортуны ему. Как ни напишет, мимо попал, не туда, не те, не такие…»

(В последних словах Биткова, замечу в скобках, мне всегда слышалась личная авторская интонация. Елена Сергеевна рассказывала, что, когда в середине 30-х годов пьесы Булгакова одна за другой, не дойдя до премьеры, снимались из репертуара и даже либретто оперы и сценарии для кино с фатальной неизбежностью отвергались, Булгаков шутил невесело: «Не кажется ли тебе, что я стреляю из кривого ружья: прицелился точно, взял на мушку, сейчас попаду… бац! – и мимо…» То самое кривое ружье, которое, по рассказу Ершова, бросало в дрожь Станиславского.)

Под вой метели на затерянной в снегах почтовой станции Битков болтает со смотрительшей, любопытствующей узнать, кого это так секретно везут; напиваясь мало-помалу, он рискует наговорить лишнего. И тут в движении образа происходит еле заметный и не ожидаемый зрителем поворот. Вот чудо гуманности и у Булгакова, и у Топоркова, так полно понявшего автора (а оба они будто от Пушкина этот голос услышали): жаль этого человека, как заглянешь в щелки его пьяненьких, испуганных глаз. Нет, не раскаяние его посетило, и до сознания тут далеко, но что-то «можжит», сосет его душу.

С каким болезненным беспокойством, будто вслушиваясь в себя, повторял Топорков это «можжит». Его Битков пытался уяснить себе непонятное, раздерганное свое состояние. Что же это, в самом деле, с ним случилось? Выслеживал, выслеживал всякий шаг тайного врага престола камер-юнкера Пушкина, копался грязными своими ручищами в его бумагах – и сам попался в сети; не то чтобы полюбил, но проникся, привык быть его тенью, донося на него, и с его внезапной гибелью словно терял смысл жизни. Вроде и роднее, знакомее человека во всем мире у него не было. Даже его поэтические строчки незаметно заползли в смерзшуюся душу Биткова. «Самые лучшие стихи написал:

Топорков произносил: «Вихры снежные…» Звучало смешно, полуграмотно, но с личным чувством. И, глядя на этого Биткова, ты понимал всю лукавую неоспоримость булгаковского доказательства величия Пушкина «от противного»: если уж этот мелкий соглядатай, людское отребье, продажная душонка что-то человеческое пережил: защипало у него в носу, дернулась в душе слабая струнка, то какая же истинно всепобедная сила – пушкинская поэзия! Стихами Пушкина, читаемыми полупьяным сыщиком, булгаковская пьеса, по существу, и завершалась: насмешка жизни и апофеоз поэта, спасение от пафоса в горчайшую минуту утраты.