Страница 40 из 43
— Кошка ета, — успокаивает бабка и крестит угол избы. — Исусе Христе, спаси нас и помилуй. Темно? Чё ты это! Светлым-светло. Железянка топится, и на́ тебе — темно. Не лучина ведь нонче, керосин — беречь надо. Вот ране, когда я в девках ходила, лучину жгли. При лучине-то и пряли и вязали — всё делали.
Бабка тоже вяжет варежки, неторопливо и беспрерывно двигая спицами. Она может вязать даже в темноте, и работа совсем не мешает ей говорить.
— Везде лучина была, — продолжает бабка. Она, видимо, разговорилась, а когда разговорится, ее не остановишь. — Только в бариновом доме свечки горели. Уж так баско было, так баско. Я с подружками бегала смотреть. Из окошек свет-то тянулся до самого пруда. Нам, девкам, казалось тогда, будто в пруду чё-то черное ворочатся, от света убегат. У меня подружка была, Машка Жаворонкова, так у той одни слова: «Шайтан это». Как заладит, бывало, про шайтана, у нас волосы дыбом. Креститься начнем. Ведь слыхали про него, поди?..
— Про кого? — спрашивает встревоженно Санька и зябко пожимает плечами.
— Да про шайтана-то? Нет? Ну так послушайте, не помешат. Давненько это было, еще до того, как завод появился. Лет триста назад, а может, и все полтыщи. Те годы никто не мерял. На месте пруда теперешнего болотина стояла да тальник. Ни пройти, ни проехать. А посередке всей этой страсти речка Шайтанка бежала. Та сама, котора теперь из пруда вытекат. Прозвание Шайтанка дали ей неспроста. Ишшо башкирские охотники заприметили, что возле речки чё-то не то, неладно чё-то. Болото будто и не велико с виду, а к речке не подступишша — засасыват. А ежли кому посчастливит и на зверину тропку выберется, то эта тропка водит и водит человека около Шайтанки, а до самой речки не допускат. Хоть день, хоть два ходи, все без толку.
Ночами на Шайтанке вой и свист слышал и крики разные, не то звериные, не то птичьи. Аж до гор доносилось. Жуть, сказывают, людей брала, тех, кто поближе-то. Оттого башкиры эту речку Шайтанкой и прозвали. Шайтан — это дьявол, значит.
Бабка торопливо крестится и подвигает табуретку поближе к печке.
— Страсть как боялись этого места, а все ж лезли сюда — зверья больно уж много здесь было, дичи всякой. В руки охотнику лезла дичь-то, озолотиться можно. А ведь ради богатства другой человек и на погибель идет.
А потом из Расеи понаехали сюда люди Демидова. Сам-то Демидов, говорят, кузнецом робил да был Петром царем замечен. Недалече от Шайтанки Демидов завод вздумал строить. Отчаянный был человек, все ему нипочем. Поперек речки они плотину сгромоздили, широкую да высокую. Помаленечку да помаленечку вода-то и затопила все окаянное место, которое страх на людей наводило. Все лето бурлила вода в пруду: крутит и крутит, крутит и крутит. Никак не успокоится. Будто кипяток. И шибко долго страшные-престрашные дела творились в поселке, так что у людей волосы дыбом становились. То ни с того ни с сего ночью вода в пруду светиться начнет, будто на дне-то лампа огромадная зажжена. А то, понимашь, вой неизвестно откуль доносится. Протяжнай, жалобнай такой, аж за сердце скребет. Много всяких страстей люди рассказывали. Был, говорят, мастер в прокатке по прозвишшу Оглобля. Ране-то всех тока по прозвишшу звали. Ну так вот… Шел Оглобля етот однажды от свата свово домой вечерком. Подвыпивши, но так… немножко. И што ж ты думаешь, не может на свою улицу выбраться и все крутит и крутит возле пруда. Тогда говорит от про себя: «Никак шайтан водит меня, пропади ты пропадом. Господи, помилуй меня». Как только сказал он это, утерял сознание Оглобля. А когда пришел в себя, глазам не верит. Сидит он на сосне, далеко от завода, за Чусовой. Кругом тьма кромешная. И метель вовсю воет. Еле-еле добрался тогда Оглобля до дому, пальцы рук и ног пообморозил.
А то, сказывают, с одним мужиком такая оказия приключилась. Ехал он зимой на лошади по пруду. Дело к ночи было. Ветер, как счас вот, сатанился. Едет он, значит, и говорит про себя: «Закуражило как, позастыло все, даром что гиблое место было». Сказал он это, глядит — впереди полынья. Волны по ей так и ходют, так и ходют, и пар подыматся. Ладно, што лошадь шагом шла, и спасся мужик. «Экая оказия, — думат, — посередке пруда полынья, откуль ей тут появиться?» Повернул он вправо, а там тоже полынья, повернул влево — тоже и сзади тоже. Похолодел мужик. Видит — сатанинское дело. Никакого выходу нет. Перекрестился этак трижды, и вдруг все исчезло. Снова лед кругом и никаких тебе полыньев. Поехал мужик дальше.
— Баб, а вот Петьку Носова как-то на Чусовой закрутило, — говорит Санька. — Закричал он тогда, робята едва выволокли.
Но бабка не любит говорить о нынешних временах. Она вся в прошлом.
— Долго так-ту было, как сказываю. А опосли совсем другой поворот получился, чего не ждали и не гадали вовсе. Тут я вам о людях порасскажу и о Лиляеве наперед. Люди-то, они другой раз сродни нечистому иль вроде того. Так и с Лиляевым. Он на заводе управлявшим от Демидова был. А от которого Демидова — от старшого ли, от младшего ли, от внука какого ихнего иль ишшо от кого — об этом не скажу. Чего не знаю, того не знаю.
Так вот, тот Лиляев, лешак его возьми, зверь зверем был. Сам черту брат. Били при нем людишек всячески за чё надо и не надо. Такие выдумляли казни, что не приведи господи. За руки и ноги подвешивали, железяку раскаленну к коже прикладывали. Бывало, што и голого в холодную запирали. Ну и кнутами… Ежли ж супротив кто шел — убивали.
И на заводе-то, с машинами-то, то одна беда нагрянет, то друга. Помню, старики рассказывали, как Кузьма Квашня сгорел.
— Чё, чё? — встрепенулся Санька.
— Да так вот… Сгорел. Из мартена в ту пору металл огненной вылили в ковш. А Кузьма наверху возле печи стоял. Или голову у его закружило, или чё другое, бог его знает, только упал он сверху-то прямо в ковш тот. И уж конечно ни косточки от Кузьмы не осталось. Где там! Весь вмиг сгорел. Царство ему небесное! И ишо с одним робочим, Емелькой Кривым, страшное дело сотворилось. Прямо на его чугунина кака-то упала. И сразу обе ноги Емельке оттяпало. А куды мужик без ног? Сам ест, баба и ишшо четверо робятишек — все мал мала меньше. От горя, видно, опосли умом тронулся и умер вскорости.
Жись-то собачья, оттого люди и ласковы не были. В праздники парень на чужу улицу и не заходи — изувечут. На постоялый-то двор, если в Катеринбург ехать, наших шайтанских никогда и не пушшали вовсе. Народишко, говорят, не тот — ночуй в лесу.
Если толком порассудить, то и выходит, что лишь рестанты хуже нас жили. Я сколько раз видела, как их по тракту к чалдонам гнали. В кандалах, бывало, идут, грязные да ободранные, пупы видно. Осенью-то дождь хлещет, грязища несусветная, зимой мороз, а им, грешникам, идти надо. Молчком всё, молчком. Одного только среди их видела веселенького. Перед зимой дело было. Он, парень-то, впереди шел. В полушубке и без шапки. Волосы кудрявые-кудрявые и такие черные, будто смолой вымазал. И глаза черные. Цыган, наверно, или б турок какой-нибудь. Посмотрел он на меня — а я тогда совсем девчонкой была, — посмотрел, значится, ухмыльнулся так… и говорит: «Рости, давай, рости, а я когда пойду обратно в Расею, к тебе посватаюся». Вот ить скока лет прошло, а все его помню, кудреватого-то.
Я вам тут все насчет другого баю. И про времечко-то, которо попозже было. А послушайте ишшо о Лиляеве. Над девками-то он чё удумал делать — срамота. Измывался как. Невест сразу из-под венца к нему силком утаскивали. На всю ночь. А утром домой отпушшали — иди, боле не нужна.
— А мужик ее чё? — несмело спрашивал Санька.
— Изобьет, конечно. А она-то при чем? Чё она могла сделать? Она и мужа страсть как боялася. Ить, бывало, невеста-то под венцом только первехонький раз жениха-то увидит. Чё говорить, я взамуж вышла куды позже, чем Лиляев скотинничал, я про его слыхала тока, но и в мою пору так было. Я тоже раза два тока свово мужика до свадьбы видала. Когда сватать пришли, от стыда голову поднять не могла. Казался он мне пошто-то старым и страшным. Уж и поревела я втихую, чтобы тятя не услышал! И все молила бога: «Господи, хоть бы мужик-то не бил меня, хоть бы он не издевался надо мной». А то, что он старый да не баской, — об этом я уж и не думала. С этим уж я смирилася.