Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 47

Долго ждать не пришлось: перекинули. Предположив, что он схватил тапочки и задает стрекача, они принялись дуть в свистки. Но так как они дурачились, то трели получались прерывистые, шаловливые, нестройные. В конце концов сторож до того разозорничался, что выстрелил вверх из берданки.

За стеной наступила тишина. Должно быть, им там показалось, что они перерезвились.

— Привет! — сказал Андрюша, склонясь к лазу. — Продолжайте веселиться.

— Жми давай! — крикнул через стену сторож. — Жми, не то вдругорядь словим.

Андрюша поднялся на бугор, задыхаясь от спешки.

Туман раздувало. Земля лежала зябко-сырая. На складе над укутанными рельсами недвижно висел крюк козлового крана — стальной перевернутый вопросительный знак. Солнце было мглисто и коричневато.

Он пересек дорогу, побрел среди подсолнухов, хватавшихся за одежду шершавыми листьями; желтая пыльца, осыпаясь, липла к росным рукам. По мере того как он пробирался меж подсолнухов, в душе зрело решение сбежать в башкирскую деревню Кулкасово, к другу Ильгизу Ташбулатову. Он думал, что никого, кроме матери, Ивана и Оврагова, не встревожит его исчезновение.

С каменной плешины бугра он взглянул на сады, все еще укрытые туманом, но уже не белым, а восковисто-серым. Там отец. Ждет. Да нет, навряд ли. Спит, стащив с его постели для согрева солдатское одеяло.

С бугра он спустился к железнодорожной насыпи, скат которой был плотно закрыт медью одуванчиков. Из студеного тоннеля, где прыгали лягушки, звонко шмякаясь о бетонный пол, увидел зачехленные, торчащие в небо пушки и сетчатокривую антенну локаторной установки. От палаток, как бы вздувшихся у подошвы холма, отъехал газик и покатил вверх по склону к радару.

Этот военный лагерь Андрюша воспринял как городскую заставу. И когда миновал зенитки, почувствовал себя за чертой обычной, осточертевшей ему зависимости от отца.

Плыли облака, словно напитанные кровью: алое было солнце. Малышом он слышал от матери сказку, что солнце встает тогда, когда пряхи начинают наматывать на веретена нити-лучи. Солнце заходит — и пряхи спать.

Свежо, и настолько, что кажется, будто между лопаток, куда никнет взмокшая рубаха, тает ледышка. От этого твердела на спине кожа.

Сошел на дорогу, вроде бы слегка согрелся: под влажной поволокой, оставленной туманом, — теплая пыль.

Из глянцево-шафранного солнце становилось белым, как литий. Мало-помалу все пропиталось зноем: ветер, жаворонки, шелест ржи, трактор, отваливающий плугами черную землю.

В груди возник жар и отдавался во рту шершавой сухостью. Попить негде: справа — пашня, слева — рожь. Пропылил новенький легковой автомобиль, опахнуло запахом бензина, горячего фюзеляжного лака, каучуком колес. Как ему приятен бензиновый дымок! Если во двор приезжает автомобиль и стоит с включенным мотором, Андрюша специально топчется позади багажника, нюхая синеватый газ.

Теперь сразу с обеих сторон пашня, потом поле ржи, а за ним, среди каких-то покореженных березок, башкирское кладбище: камни — зубчатые, плоские, округлые и гладкие, наподобие лошадиных крупов, усыпанные бурыми муравьями. Эти могильные камни торчат среди белесых, как кости, срубов. А вскоре — равнина и озеро, мечущее в небо сполохи длинного блеска. Так и кажется, что собралась в степи толпа невидимых под солнцем людей и кидает вверх огромные стекла.

Легкая зыбь выносила на берег волокна водорослей. На лодке сидел старик в шелковой косынке, держал в иссохших руках иссохшее удилище. Отражение косынки то колыхалось, крохотное, тускло-красное, то растягивалось, яркое, как раздавленная клюква.

Андрюша взбежал на мостки, кинулся в озеро. Он намеревался поднырнуть под гусиную стаю. Смотрел в воде. Наперерез плыл лиловый жук, остервенело греб сучкастыми на концах ногами.

Андрюша забоялся: еще вцепится во что-нибудь, с опаской отклонился, начал погружение в глубину. Над пышной, ноздреватой подушкой водорослей бронзовым колесом кружили карасики. Едва приблизился к ним, они, словно искры от наждачного камня, стали отрываться от этого бронзового колеса, исчезали в холодной зеленоватой полутьме, ломающей широкие, сходящиеся в пучок лучи.

К горлу подступило удушье. Рванулся вверх. Замелькали оранжевые, похожие на кленовые листья лапы гусей. Секундой позже пропорол воду испуганный гогот.

Когда Андрюша вынырнул, женщина, колотившая вальком по холсту, поднялась во весь рост, одернула высоко подоткнутую юбку, спокойно сказала:

— Собаку скричу.

Он отфыркнулся, убрал с глаза сосульку волос.



— Скричи.

— Собака злая. Вусмерть закусает.

— Перестань, Александровна. Парнишка побаловался чуток. Ты уж — «вусмерть»… И что далось людям… Вот пугают один другого собаками, тюрьмой, бомбами.

Андрюша скрестил ладони над пахом, промчался мимо женщины с вальком. Она вскричала:

— Ух, хулиган! — и было не понять, то ли в ее голосе был восторг, то ли давешняя, сделавшаяся мстительной угроза.

Взбрыкнул и, хохоча, простучал пятками по клейким сосновым доскам, проложенным над творилом плотники.

— Тебе уж с девками пора миловаться. Ты все стригунишь.

И опять заступился за Андрюшу рыбак в красной косынке.

— Эко удовольствие… До чертиков еще надоест. Пфу!

— Теперича «пфу». Ведь первый был обжимщик.

— А, срамота.

— Лучше́й на свете ничего нет. Остальное — прах.

От заманчивого смысла, который содержался в словах женщины, можно было осатанеть, скрутиться, зарыдать. Не зная, как спастись от чувства, охватившего тело, Андрюша снова бросился в озеро, непрерывно нырял, покамест не пробрало до костей.

На берегу, в одежде, он быстро согрелся, но не от солнца, а от того жара, который прокатывался в груди при взгляде на женщину. Она почему-то опустилась на колени, хотя из такого положения слабей орудовала вальком. Она колотила и полоскала белье без прежнего усердия и в другой раз, уже сердясь на его пристальность, пообещала скричать собаку.

Белье она сложила в ведра и эмалированный таз. Ведра зацепила коромыслом и подперла его спиной, но роняла коромысло на песок, наклоняясь за тазом. Когда подняла и таз, и ведра, пошла, избоченясь, потому что несла коромысло на одном плече, а таз над выгибом бедра.

Андрюша подался за ней. Под ступнями ковром проседала трава-мурава. Едва тропинка запала за увал, открылись плетенные из ивняка овчарни и загон, тоже тальниковый и продувной. За долом, поросшим в низинной, каменистой части вишневником, голубела горстка саманных землянок. Туда мерно шла женщина. Не нужно было идти за ней и совестно, но повернуть обратно к озеру, которое огибала пуховая, необходимая ему дорога, он никак не мог.

Женщина не оглядывалась, однако чувствовала, что тот парнишка увязался за ней. Давеча она гневалась на него, припугивала собакой за то, что подныривал под гусей, носился голяком, и давеча же она определила, что в нем, хоть по виду он и развился как парень, все-таки с излишком пацаньего, и поэтому она не пугалась того, что он увязался за ней (бог знает на что могут пуститься подростки); остановясь отдохнуть, спросила, чего он тащится за ней, точно теленок на веревке. До этого мгновенья он был в мечтанье о женщине, предполагавшем чудо, и его застал врасплох ее вопрос, и он понурился, и безмолвствовал, несмотря на то, что она пыталась натолкнуть его на увертку: не собрался ли купить молока на заимке. Не получив ответа, она высказала догадку:

— У тебя нету денег? Не волнуйся — напою бесплатно. Нам молоко некуда девать.

Андрюшино молчание навело на женщину оторопь. Скрывая ее за притворной жалостью, не ожидающей подтверждения, она промолвила, что он, наверно, молчун, и с внезапной опаской бессознательно зачастила:

— Иди, милый, куда идешь. Мы живем здесь друг у дружки на глазах, открыто живем, не то что городские. Зато уж за плохое наши мужики так устирают, ног не соберешь. Иди, иди, милый, подобру-поздорову.

— Я ничего не сделал.

— Может, ты пожар задумал?