Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 255 из 258

— Мы отступаем только к Днепру. Ни одна большевистская нога не ступит на правый берег.

И вот уже Красная Армия мощно постучала в ворота Подолья. Сафрон еще властно кричал на людей, которые кое-где жили в сырых холодных норах, но то была внешняя видимость власти. Злой и опустошенный, приходил домой, бросал шапку в угол и сразу же нападал на жену:

— Какого черта к свету тянешься? Хочешь, чтобы какая-нибудь зараза в окно стрельнула? Ты с каждым днем глупеешь, как пенек трухлявый. — Молча ужинал и потом, кряхтя, забирался на печь — все-таки безопаснее.

В удивительно опустевшей голове теперь крепко гнездился цепкий страх и перед настоящим, и перед будущим.

В туманную предвесеннюю ночь кто-то постучал в окно, и Сафрон задрожал с головы до пят. Холодея, забился в угол, и только тогда начала униматься дрожь, когда пальцы охладила сталь парабеллума. Хотел стрельнуть в переплет рамы, но тотчас услышал знакомый голос:

— Мама, отворите.

В дом, тяжело дыша, ввалился Карп и сразу же устало осел на скамейку.

Когда Аграфена засветила лампу, Карп, как сова, прищурил глаза и отвернулся от света.

— Не ждали гостя? — промолвил хриплым голосом, облизывая с губ едкий пот.

— Здоров, здоров, сынок, — не обуваясь, Сафрон подошел к Карпу, охватил руками его шершавую и потную шею, всхлипнул. — Откуда же ты?

— Из лесов, — скривился и махнул рукой.

— Что, здесь гуляешь со своими?

— Нагулялся. Едва от смерти убежал. Разбили нас.

— Красные? — уцепился в обмякшее тело испуг, и глаза стали совсем круглыми, когда мелькнула мысль, что красные войска прорвались в тыл.

— Нет, партизаны.

— А, партизаны, — стало немного легче.

— И самое главное, — продолжал Карп, — разгромили нас Григорий Шевчик и Дмитрий Горицвет. За мной гнались до самой Дубины.

— Дмитрий Горицвет? Это плохо. Чтобы сюда не заскочил.

— Боитесь?

— Боюсь.

В выцветших глазах Карпа мелькнуло что-то, похожее на улыбку.

— Убегать вам надо, отец.

— Куда?

— Конечно, не к красным. А к тем, кому душу продали.

— А может еще поправятся дела? — с тревогой и скрытой надеждой посмотрел на Карпа.

— Навряд ли. За гнилую бечевку ухватились мы, — и, понижая голос, словно его кто мог услышать, прибавил: — Мне немного золота приготовьте. Только не скупитесь, как вы умеете, так как больше уже, наверняка, не придется просить у вас.

— Куда же ты думаешь?

— Снова в банду. Мне одна дорога лежит… Если же будет дело швах, зашьюсь где-то в темный уголок. На всякий случай уже и документы заготовил.

— Какие?

— Всякие. А вам удирать надо. Иначе, отец, на веревку поднимут или расстреляют.

— Спасибо, утешил под старость.

— Ешьте на здоровье. Не я же вас учил, как надо жить на свете, а вы учили меня. Да что говорить об этом — не поможет.

Злые сами на себя, на свою землю, на весь свет, молча сели за стол. Тяжело и долго ели, пили, будто хотели насытиться и напиться на всю жизнь.

Как в тумане, сидели возле Карпа Елена, Данилко. И не верилось, что это было так, а не иначе: казалось — все растает, исчезнет, как марево, и куда-то уйдет без вести. Полумертвые, водянистые глаза отца еще больше напоминали о небытии. Мотнул головой, чтобы развеять лихие, докучливые думы, тем не менее заглянуть в будущее побоялся — ничего там не лежало для него.

— Так, значит, ехать? — тяжелея, наклонился к нему Сафрон.

— Ехать.

— Может вместе?

— Пока нельзя. Имею задачу вывести из лесов попавших в окружение немцев. Вот к ним пробивались.

— Уже с немцами снова заодно?

— Все время заодно. Это была кукольная игра в ссору.

— Чего тебе туда переться?

— Один богу, правда, рогатому, служу.

— Ну, а если немцев разобьют, кому будешь служить?

— Кто заплатит. Кто больше даст. Кто грехи наши прикроет. А такие найдутся, лакомые до чужой души и шеи, — сказал загадочно.

— А ты более толково не можешь говорить?

— Умным давно все ясно. У Черчилля и иже с ним к красным не дружба, а нож за пазухой. — Вытер пальцы о штаны и тяжелый, обрюзгший, медленно пошел в светлицу.

На следующий день Карп простился с семьей и пошел в леса, а Сафрон начал тщательно готовиться к бегству из села. Починил в кузнице оба воза — зима стояла бесснежная, подковал коней, упаковал добро, забил досками сало и мясо в кадушках, достал из тайников бумажные деньги и золото. В управе мало сидел, а если приводили к нему людей, бросал одно: «Отправляйте в районную полицию».

Знал, что посылает на верную смерть и злостно кривился:

— Не только же мне одному страдать.

Чувство ненависти ко всему живому переходило границы здравого смысла. Как-то привели в управу его дальнюю родственницу Барланицкую, что вчера пришла из города и еще не успела встать на учет.

— Ты чего сюда пришла? От вербовки убежала?

— Нет. Мать проведать. Заболели они, — ответила молодая женщина, покрытая стареньким белым платком.

— А почему на учет не взялась?

— Вчера поздно было.

— Ага… Покажи документы.

Долго рассматривал бумажки. Все было в порядке. Но сам вид хорошенькой молодички бесил его, так как это была жизнь. Жизнь, которая так цепко держалась его опустошенного тела. И эта мстительная ненависть, особенно у кое-кого усиливающаяся к старости, овладевает им. Он даже не может спокойно видеть голубые, с влажным блеском глаза, красные не помятые губы, розовый просвет небольшого прямого носа.

«Вот она сейчас будто собирается плакать, а в душе смеется надо мной. Если же придут красные, первой ткнет пальцем на старосту».

— Порядка до сих пор не знаешь? Не научили?

— Дядя, отпустите. Разве же у вас нет детей?

— Помолчи мне. Умная какая… Пойди узнай, больна ли ее мать, — шепотом говорит полицаю.

Служака со временем возвращается и еще с порога сообщает:

— Лежит старая, простудилась.

«Притворяются, обе, видать, хитрят» — недобрыми глазами смотрит на молодицу.

— Что делать с нею?

— А ты как думаешь?

— Дать пару лещей и с порога турнуть, чтобы носом землю проорала. Пусть знает порядок.

— А что, она до сих пор не знает? В районную полицию отправить. Пусть там разбираются.

И выходит из управы, чтобы не слышать причитания и слез.

Снова забился Шлях машинами, рябыми, как тигровые питоны, пушками и грязным, ободранным войском.

— Отступает фашист! — радостными ласточками разлетались вести, одна другой надежнее.

— Отступает, — тоскливо водянистыми глазами смотрит на безалаберщину и толчею Сафрон Варчук.

Черным придорожным столбом он становится на обочине, будто вваливается в землю. Как тяжело стало отрывать от нее отяжелевшие, забрызганные болотом ноги и не знать для чего плестись в управу или на хутор. Он бы теперь даже Аграфену отправил в тюрьму, так как и она, чувствует, радуется, что возвратится то, чего он больше всего боялся.

Нежданно-негаданно к его дому подъехала машина. И он сразу же узнал, что возле шофера сидит Альфред Шенкель. Встреча была радостная для обоих; говорливый обер-лейтенант долго не выпускал из своей руки влажную руку Варчука, а глаза его растекались своим непостоянным мерцанием.

«Плохи дела, если фашистский офицер уже так здоровается» — сделал соответствующий вывод.

За столом похвалился, что думает выехать из села. Шенкель, медленно жуя курятину, призадумался, а потом одобрительно закивал головой:

— Гут, гут… надо ехать.

Чокнулись и молча выпили. За третьей рюмкой Шенкель стал еще разговорчивее и, хлопая Варчука по плечу, ускоренно заговорил:

— Ты хороший хозяин. Я еду домой, и ты езжай со мной. У меня будешь жить, вести хозяйство.

— Это хорошо, — посветлел Варчук. — Только как я на лошадях поспею за машиной?

— Как? — призадумался на минуту, остановился бег непостоянных капель, глаза стали жестокими и желтыми. Потом вытянул из бокового кармана блокнот и быстро написал адрес.