Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 39

— Не делайте глупостей, — шипит он почти шепотом. — Мы с вами тут не для этого. Одним неосторожным выкриком вы можете засыпать все дело…

— Какое еще дело? — интересуешься ты, допив последние капли кавээна и вытирая усы рукавом.

— Дело спасения России, — тем же шепотом отвечает депрессант.

— От кого?

— Это тайна, — прикладывает депрессант палец к губам. — Ферштейн?

— Спасибо, сыночек, — говорит старенькая графиня Лидовских, забирая со стола пустую бутылку, неосторожно оставленную тобой.

Тебе очень хочется низко склониться и поцеловать ей руку, старую, сморщенную руку графини Лидовских, в которой она держит вонючую тряпку для вытирания столов. Едва удерживаешься, чтобы не поцеловать.

Омоновцы все еще лупцуют спящего на подоконнике, которому от этого, наверно, снится что-то неприятное.

— Эге, да он мертвый, — вдруг догадываешься ты и видишь, как постепенно все в «Закусочной» начинают это понимать, даже омоновцы. Они перестают молотить его, а, напротив, начинают щупать его пульс, прислушиваться к сердцу, расстегивать под замасленным пиджаком не менее замасленную рубашку. Около мертвого собирается целая толпа — тесная и заинтересованная.

— Еще одного из наших не стало, — говорит поучительно депрессант. — Еще один российский человек пал жертвой большевизма. Не слишком ли много, господа коммунисты? — он скрежещет зубами, будто в аду. — Но ничего. Ничего, ничего. И эта кровь будет отплачена. И эта кровь. Невинная кровь…

И тут ты замечаешь, как он достает из порыжевшего старинного портфеля гранату типа Ф-1 и уверенно начинает возиться с кольцом, монотонно приговаривая при этом: «И эта кровь. Невинная кровь». Ты еще успеваешь схватить с подоконника свою сумку и добежать к выходу. Успеваешь также промчаться метров двадцать до подземного перехода. Уже из-под земли слышишь взрыв неимоверной силы — так, будто двадцать ампирных «Закусочных» взлетело в воздух, навек вознеся в московское небо и старого маниакального террориста, и двух омоновцев, которые так ничего и не поняли, и тело в замасленном пиджаке, и цыганский табор с телегами и кибитками, и беззубую графиню Лидовских, и всех других, вместе с азербайджанцами, армянами, белорусами, грузинами, казахами, киргизами, молдаванами, россиянами, таджиками, туркменами, узбеками и украинцами…

Историю не выбирают. Но она могла бы сложиться иначе.

Панораму своих отношений с женщинами я развернул перед Вашей Королевской Милостью в прошлый раз. Теперь о моих отношениях с Кагэбэ. Сомневаюсь, Ваша Лазурность, что Вы хоть немного знаете об этой институции. Если нет, то Вы сложите для себя полнейшее представление из моего дальнейшего рассказа.





Дело-то в том, что в моей биографии заложена бомба замедленного действия. Я могу даже умереть (во что почти не верю), но она все равно когда-нибудь взорвется. Радостно и празднично же будет первому попавшемуся историку литературы найти в один прекрасный день в одном из только что рассекреченных архивов кое-что про меня! И про меня тоже. Ибо не я там первый, не я и последний.

О существовании такой фирмы как Кагэбэ, каждый гражданин нашей веселой империи узнает в достаточно раннем возрасте. Я, припоминаю, впервые услышал это название лет где-то в шесть-семь. Почему-то навсегда сохранил в памяти первое детское ощущение от этого слова: что-то такое распутное, скользкое, насильственное, что-то очень похожее на «ебанный в рот» (одно из выражений, которое в том возрасте достаточно интенсивно загружал в мой лексический аппарат родной двор).

Но это все лирика, Ваша Королевская Милость. (Необязательная пауза перед произнесением главного.)

С годами мы все больше догадываемся о мире, о своем возможном месте в нем. Вот, например, я с семнадцати лет до двадцати двух. То есть в студенческие свои годы. Поэт-нонконформист, поклонник чистого искусства, почитатель старой живописи и новейшей рок-музыки, частично увлеченный индуизмом в изложении Рамачараки, потом первое приближение к христианству, — словом, довольно традиционный вариант поисков и сомнений богемной молодежи в сумерках империи конца семидесятых — начала восьмидесятых. Подчеркивал при любом удобном случае свое неверие в насаждаемый сверху общественный строй, в какие-то там коммунистические идеалы (теперь Вы можете улыбаться, Ваша Вечность, а тогда это было на самом деле предметом небезопасных дискуссий!). Вместе с тем я все время старался найти определенные точки согласия с действительностью. Искал какую-то персональную нишу, то есть способ остаться незапятнанным в окружающем океане говна. Перечень авторитетов и символов веры для меня тогдашнего тоже довольно традиционный и красноречивый: Рильке, Гессе, Маркес, Борхес, потом вдруг Владимир Соловьев…

Вот это мой тогдашний мир, в общем чистый, невинный (что даже противно), мой очерченный круг, а где-то там, вне, рыщет Кагэбэ, кого-то обыскивает, обнюхивает, арестовывает, высылает, депортирует, но я в эти игры не играю, слишком все это узко для меня, воспитанного и выросшего на барочных концертах, на фильмах Тарковского и стихах Аполлинера. И что, в конце концов, с того, что мой далекий дед был когда-то комендантом уездной украинской полиции, а через некоторое время ушел в дивизию и погиб на поле боя еще в сорок четвертом? Мой дед, тот самый, подхорунжий УГА[13] уже в 1918 году, когда ему еще, собственно, восемнадцати не было?

Но я существовал в своем кругу, а кагэбэ ходило где-то за ним. Изредка накатывала какая-то волна, будто предупреждение, легкое подергивание далеко вперед отпущенного поводка, первый звонок в театре подлости перед позорным представлением. Вот выгнали из института моего знакомого художника, потому что он заявил на экзамене, что не читал и читать не собирается проект новой Конституции. Вот другой знакомый художник бросает все на свете и оказывается почему-то в Таллине — так, будто там уже заграница. А вот официальные глухие двери на четвертом этаже института с ничего не говорящей табличкой «Первый отдел». Говорят, будто за этими дверьми каждый из нас лежит в своей персональной папочке — совсем прозрачный, со всеми данными, столь необходимыми для империи. Там о нас знают даже то, чего мы сами о себе не знаем.

Вот еще несколько лет проходит. Кто-то там что-то, конечно, про меня докладывал. На работе по окончании института, в армии. Из армии возвращаюсь уже с несколькими удачными публикациями. Уже меня знают как поэта. Уже моя книжка скоро увидит свет!

И тут уже чувствую их близкое настырное дыхание. Сигналы уже не просто сигналы, звонок уже не просто звонок, а два звонка. В издательстве, где готовится моя первая книжка, редактор вполголоса намекает, что мной интересовались. Собирали на меня сведения. Чтобы я имел в виду. Потому что всякое случается. Через какие-то два месяца — первое свиданье. Не с девушкой, само собой. С двумя в штатском. Банальный вызов в военкомат (это слово Вы должны знать, Ваша Мужественность) и часовой разговор в закрытом изнутри классе гражданской обороны. Суть разговора стара как мир: искушение. Не хотели бы Вы, Отто Вильгельмович, помогать нам в нелегкой нашей работе? Не хотел бы, благодарю за доверие. Почему, извольте поинтересоваться? Потому что не тот у меня, и-и, характер, да и взгляды некоторые не совпадают. Какие такие взгляды? Ну, религиозные, например. Но вы же патриот? Гм, да, патриот, конечно. Если вы настоящий патриот, то должны нам помогать. Нет, простите, я лучше буду свое дело делать. Как патриот. А вы занимайтесь своим. Успехов. Не думали мы, что вы так равнодушны к своей родине, Отто Вильгельмович. Ну что ж, мы сделаем относительно вас неминуемые выводы. Делайте. Это ваше право. Вам за это зарплату дают, что вы делаете выводы.

Книжку мне они в тот раз сразу не зарубили. А я больше всего боялся именно этого. Так что был очень счастлив, когда она вышла. И, оказывается, игра только начиналась, а я, дурак, уже считал ее законченной, мало того — выигранной. Даже решил быть благородным и сурово придерживаться джентльменских правил. Так что никому на свете не исповедался в первом своем свидании. Думал, что и в последнем.

13

УГА — Украинская Галицийская Армия, войска Западно-Украинской Народной Республики.