Страница 106 из 113
«Заколоченные ставни…»
Заколоченные ставни, Обезлюдевший балкон. Сон мгновенный, сон недавний… Омраченный небосклон. Все свинцовей и свинцовей, Все мрачнее небеса. Все суровей и суровей Обнаженные леса. Темно-серые волокна Безотрадных облаков. Заколоченные окна… Смутный рой воскресших снов.«Желтые, красные листья одели…»
Желтые, красные листья одели Золотом ярким деревья горящие. Ветром качаются темные ели, Тучи за ними чернеют, висящие. Точно пожарным огнем озарен, Мир потонул в золотистом сияньи. Этот златисто-багряный хитон Дух погружает в одно созерцанье.К Дездемоне
Посвящается А. А. Б.
Где ты, мой идеал, блуждающий далеко? Тебя нигде не в силах я найти, Ни под звездой, горящей так высоко, Ни на тернистом жизненном пути. Но знаю я тебя, высокий, незабвенный, И пусть в моей груди живет тот идеал. Утешь меня одной лишь лаской нежной, И счастья луч уж в сердце засиял.«Кругом покой и мрак глубокий…»
Кругом покой и мрак глубокий. Пускай не знаю я, куда Направит путь мой одинокий Моя туманная звезда. Тревога жизни отзвучала, И замирает далеко… Змеиной страстью злое жало В душе уснуло глубоко. На все наложены оковы Невозмутимой тишины. Так однозвучен гул суровый О камень бьющейся волны. Как будто легче жизни бремя… Объятый вещей тишиной, Без страха слышу я, как время Свой круг свершает надо мной.Дневник изгнанника. Поэма
I Закованная неподвижным сном Белеет степь. Морозна и светла Пустая даль. В пространстве ледяном — На двадцать верст всего одна ветла. Громадное, угрюмое село, На нескольких разбитое холмах, Означилось, как только рассвело. Но далеко… и снова замело. Опять метель, болезненно звеня, Шумит в степях. Краснеющим пятном Лежит полуистлевший труп коня, То здесь, то там на поле ледяном, Мелькнули мне зияющий живот, Оскаленная челюсть, кости ног… Вперед, вперед… немеют руки; вот В лицо пахнул соломенный дымок, Как сиротливо на небе пустом Давно заржавленный темнеет крест. Холодный вихрь струится под пальтом. И льдяная крупа глаза мне ест. У незнакомых, голубых ворот Я вышел из саней. Я знаю: здесь, Быть может, не один прожить мне год. Но только б чаю: ведь застыл я весь. II Вытаскивая ноги из сугроба, Ввалился в кухню я. Чего ж еще? Натоплен жарко домик хлебороба, Уютно в нем, тепло и хорошо. Иконка Пантелеймона с Афона Вся золотом сияет в уголке, И ласков, прост хозяин благосклонный В мукою запыленном пиджаке. Он целый день на мельнице, в амбаре… Черничкам и монахам здесь почет. Порядком, установленным исстари, Здесь жизнь полукелейная течет. Хозяин мой, навек тебе спасибо: Ты кроток был, благочестив и прост, Подсолнухи, мука, пшено и рыба Не иссякали весь филиппов пост. Блестел в столовой медный умывальник, Шести детей звенел нестройный хор, А в озаренной солнцем белой спальне Висел рисунком вышитый ковер, Заказанный в уездном городишке. Проснешься ночью: все объято сном, Хозяйка ставит пироги и пышки, Ноябрьский день чуть брезжит за окном. Но виделось при этом всем уюте Крушенье жизни старой. Дочки три, Возросшие в губернском институте, Не очень обожали псалтыри. Вздыхала мать: «Уж больно, больно бойки! Шишнадцать лет, а нас переборщат: До станции катаются на тройке, Подсолнухи с солдатами лущат, Целуются с заезжим комиссаром…» Отец молчал, и кроткий карий взор Глядел грустней. Над всем укладом старым Уже висел последний приговор. Еще шумела мельница на скате, Сребристую развеивая пыль, Но жизнь все делалась замысловатей, И странная осуществлялась быль. III Тот год был весь из вьюги и метели (Квартиру я снимал у кузнеца), Под шубою, на стынувшей постели, Я песни ветра слушал без конца. Я прочь летел баюкаемый снами: Казалось, дом уносится, как челн, Под ветра стон, скрипевшего ставнями, В пустой простор рассвирепевших волн. Рыдала ночь, как мать над мертвым сыном, И завывала жалобно, как пес, И в те часы я полным властелином Являлся в мире произвольных грез. Я не хотел рассвета, но сквозь щели Струился свет на белизну стены… Как будто нехотя и еле-еле Рождался день. Хозяйка на блины Меня зовет в соседние хоромы И жирный предлагает варенец, И целый ворох золотой соломы Бросает в печь. А сумрачный кузнец Уже идет под горку к дальней кузне. Пора начать унылый ряд забот. Иду на службу, как угрюмый узник, А вьюга валит с ног и все поет. Споткнувшись о порог оледенелый, На почту захожу. Письма, газет Я жадно жду. На мой вопрос несмелый От барышни опять я слышу: «Нет». Но хорошо в почтовом отделенье: Здесь время замерло, остановясь, И празднует свое восстановленье С далеким миром порванная связь. IV Я в дом ходил, больной, сырой и темный, Что надо всею площадью царил. Его хозяин, хитрый, скопидомный, Церковный староста когда-то был И член Союза Русского народа. (Уроки там давал ребятам я.) В подвале сохранялось много меда, Но слишком велика была семья, И дети все болезненны, разуты… Сначала в этом доме я робел, Но после полюбил их. Ни уюта, Ни теплоты. Казалось, что разъел Семью подпольный червь. Закон природы Был оскорблен неведомым грехом. Из девяти детей совсем уроды Казались два. Один, с кривым лицом, Ребенок скудоумный, худосочный, Не смысливший в ученье ни аза, Был как святой. Смотрели непорочно Над острым носом серые глаза. Любил псалтырь: ему уйти в обитель Написано, казалось, на роду, Но на земле он был случайный житель И умер на пятнадцатом году. Прощай навеки, милый мой Сережа, Ты всеми справедливо был любим, И призван от земли любовью Божьей, Зато другой здоровым и тупым Казался зверем. Был и глух, и нем он, Мычал как бык и лез уже на баб. А старший брат — лукавый рыжий демон! Лгунишка, фавн, но головой не слаб И в алгебре особенно способен. Отец их был пьянчужка записной, Но во хмелю забавен и не злобен. Но больше всех была любима мной Их мать: тщедушная, всегда больная, Покорная и кроткая жена, Она была, сама того не зная, Не для мужицкой доли рождена. Худая жизнь ей выпала на долю: Золовки злые, свекор-скопидом, И ханжества, и лицемерья вволю, И роды каждый год. Но мужнин дом Она вела рукою крепкой. Дети Все преданы ей были до конца. Уверена в своем авторитете, Она в руках держала и отца. Должно быть, очень недурна собою Она была когда-то: карий взгляд Сиял умом. В борьбе с своей судьбою Она нетронутым хранила клад Приветливости, ласкового тона… А дочка Оля вечно мыла пол, И в кухне выросла, как Сандрильона. Уже ей год шестнадцатый пошел, Она была и прачкою, и няней, Но ум ее был заострен и жив, Движенья быстры, как у дикой лани, А глазки черные, как чернослив. Она постигла быстро все науки, И Леонардо был ей идеал. За алгеброю с ней не знал я скуки, И сколько мог, в ней душу развивал. Бывало вечереет. Вьюга воет, И хрипло на часах пробило шесть. Я весь устал, в висках сверлит и ноет, Но странная кругом отрада есть. И этот дом, угрюмый и печальный, Мне с каждым днем становится родней, И луч мерцает интеллектуальный Над сумраком однообразных дней. Да, странная семья. Но мне дороже Она была, чем этот мирный быт, Где каждый день несет одно и то же И тайный яд под ласковостью скрыт. О этот мир ханжи и лицемера! Ты на Руси неистребим, живуч! В борьбе с тобой в сердцах скудеет вера, И омрачается духовный луч. Окончив день работы подъяремной, Как пленник, я ходил на край села. Уж на снега ложился вечер темный И даль стеной окутывала мгла. Я видел неожиданно с обрыва Заречный лес и храм в седой дали, И как-то становилось сиротливо Средь этой неприязненной земли. ………………………………. Пора домой. С темнеющей реки С бельем салазки в гору тащут бабы, И кое-где мерцают огоньки. V Журчали ручейки по склонам гор, Уж на исходе был Великий Пост… Набух и льдами затрещал Хопёр И два села соединил как мост, Заливши прибережные леса, И села превратились в острова, И в опрокинутые небеса Гляделось солнце. Ветром дерева Клонились, стоя по пояс в воде, Как трав морских гигантские стебли, И можно было только на ладье Пристать к селу, сверкавшему вдали. Прозрачен стал и тёпел лунный мрак. Любил всю ночь я слушать напролет Журчанье вод и дальний лай собак. А на обрыве стройный бергамот Готов зацвесть под песни соловья. Дохнуло чем-то прежним, молодым: Любил с утра бежать на берег я, Карабкаться по берегам крутым И слушать, слушать дикий ветра вой, Следя полет воздушных облаков. Я полюбил весь быт береговой, И ветхие лачуги рыбаков, И лодки, неводы на берегу, И черных раков мокрые клешни. Казалось, там я позабыть могу Бессмысленно загубленные дни: Село и площадь, дымный исполком И сплетен сельских неумолчный рой… Как я искал берез в лесу глухом С их тонко-серебристою корой! Но далеко смеялся юный лес, Мне было до него не досягнуть! Пространство вод, как зеркало небес, Под сень его мне преграждало путь, А без лесов мне мир казался черств… Но, наконец, урвав свободный день, Я за село ушел на много верст, И леса, леса шепчущая тень Меня в свои объятья приняла С такою лаской, будто в первый раз. Вдали от черноземного села, Среди степей раскинутый оаз Жужжал, и пел, и цвел. Я был один, И мир слепил меня сверканьем вод И зеленью круглящихся вершин. Я видел, как под тенью у реки, Доступный только поцелуям пчел, Раскрывши голубые лепестки, Воздушный ирис одиноко цвел. Он цвел один средь пламенного дня — Прекрасный гость Саратовских степей, — Он цвел один, для одного меня, VI Но беспросветен мрак второй зимы: Казалось. В склепе я живу как труп, И замкнут наглухо замок тюрьмы, Валились тараканы в кислый суп, И ползали мокрицы по стенам, И вечный был угар в жилье сыром: Оно казалось недоступно снам, Что оживляли прошлогодний дом. Хозяин был больной. У всех ребят Чесотка вечная, в головках вши, Все тело в язвах, с головы до пят. И нет кругом сочувственной души, И глубже, глубже падаешь на дно. Мелькали, словно свора диких псов Солдаты сквозь затекшее окно. И сколько унизительных часов Ты видел, красный, дымный исполком! В медвежьей шапке, бешеным волком По снегу рыскал красный командир И гнал хлыстом бессильных стариков… Через село немало шло полков, И каждый вечер — безобразный пир И самогон у мельника в дому. Но был один всего ужасней ад: Театр набит битком. Сквозь полутьму И дым махорки фитили чадят, И каторжники бритые сидят У рампы освещенной вкруг стола. От крови человечьей вечно пьян, С глазами похотливого козла, Орет матрос перед толпой крестьян: «Кто видел колесницу Илии? Всё врут попы, чтобы сосать народ И в бедности вы прежней жили и Помещики вернули царский гнет. Довольно петь акафисты по кельям: Сознательным народ рабочий стал. Пусть поп поет — а то его пристрелим, Пусть он поет “Интернационал”». У рампы, тусклой лампой озаренной, Средь крашенных девиц и палачей, Поет «Вставай, проклятьем заклейменный» Седой старик. И слезы из очей Готовы хлынуть. Ни за что на свете Он не хотел идти, и пулю в лоб Скорей бы принял, но жена и дети… И вот поет средь каторжников поп. А в лампе керосин чадит последний, И копоть покрывает лица всех. Иди, старик, готовиться к обедне: Господь простит бессилья жалкий грех. VII Под солнцем спал уездный городок, И вечный ветер дул на площади, Взвивая пыль, валя прохожих с ног. Пустели улицы, а впереди Весенний, юный лес день ото дня Все становился гуще, зеленей, В свою прохладу дикую маня! И убегала вдаль дорога к ней, В томленье призывающей меня В унылые и милые места. И накануне Троицына дня, Покинув гром бетонного моста, Я на телеге тряской, с мужиком, За город выехал. Горели грудь Предчувствием любви. Давно знаком Был этот весь сорокаверстный путь, И на заре крылатых мельниц ряд, И холод от реки, текущей меж Лесистых гор. Уж догорал закат, Весенний вечер влажен был и свеж, И здесь и там трещали соловьи. Уже густой окутывал туман Потухшие и шумные струи, И воздух был черемухою пьян. Остановили лошадь, я ломал Ее благоуханные сучки. Боялся опоздать и изнывал От нежности, тревоги и тоски. Я быстро шел вдоль спящего села, В твоем окне не виделось огня: Уставши за день, верно. Не ждала Ты в этот день далекого меня. Я робко стукнул в темное окно И стал, от ожиданья чуть дыша… Как похудела ты за месяц, но Как дивно, нестерпимо хороша! Как мальчик, в шапке стриженых волос, Вся легкая, скользнула на порог… И ни один не задала вопрос, Но пламень уст твоих меня прожег, Прожег насквозь, испепелив в груди Трепещущее сердце. Оттого ль Что ужас безысходный впереди Уж нависал, неведомо отколь Вскипел любви ликующий прилив, Как первая весенняя гроза… И до утра, о всем, о всем забыв, Я пил твой вздох, смотря в твои глаза. И отчего, когда я был моложе, Не знал таких восторга и тоски, Как в эту ночь, на тесно жестком ложе, Склонив тебя на жалких две доски! Не в нежащем Венеции алькове, Не под лучами брачного венца, Не знали мы такого жара крови, Не бились так плененные сердца, Как две сетями пойманные птицы. Какие звезды, тайны и лучи Из-под слезой увлажненной ресницы Открылись мне в той трепетной ночи! В два-три часа восторг столетий прожит, Свершилось невозможное — и он Уже ничем изглажен быть не может Тех огненных лобзаний миллион. В твоих руках я замер без движенья, Немым вопросом был немой ответ!.. А за окном все пел в изнеможенье Залетный соловей. Белел рассвет. VIII Прошло два дня. На жестких тех досках Лежала ты, без памяти, в бреду, С огнем в руках, с ломотою в висках, И грезилось тебе, что ты в аду. Тянулся ряд невыносимых дней: По площади вихрь пыли и песка Крутился, и час от часу сильней Тебя терзала смертная тоска. Я ночью шел на слабый огонек Твоей лачужки, сердцу говоря: «Ужели я тебя не уберег, И догорит моей любви заря? Чуть с мраком борется последний луч… О, неужель огонь моей любви Был для тебя, цветок мой, слишком жгуч И ядом разлился в твоей крови? И неужель любовь разит как смерть?» Был душен и безлунен мрак ночной, В багровых тучах огненная твердь; Горели избы. И в твой бред больной Врывался жуткого набата гул, И крики раздавались по селу. О, если бы я навсегда уснул У ног твоих горящих, на полу. ΙΧ Охапку сена на воз положив, Я на него свалил тебя. Как вещь. Повез тебя в больницу — сам чуть жив. Кругом весь мир казался мне зловещ И грозен разбегавшийся простор Лесов и сел, блеснувших предо мной С обрыва желтого прибрежных гор. Но скоро нежный полумрак лесной Твое чело больное освежил… Ужасно вспомнить несколько недель, Которые я без тебя прожил, Валясь, как труп, на праздную постель… Ты возвращалась к жизни день за днем, Тебя целил больничных стен покой. Но грустен был твой взор, и что-то в нем Чужое появилось. Будто прочь Куда-то уплыла твоя душа, И я ничем не мог тебе помочь, Чужой тебе, тобой одной дыша. Ты в эти дни читала много книг И грезила о дальних островах, О жизни в Лондоне… И я привык К ребяческому лепету, но ах! Как мучился я мыслью, что вернет Тебе опять мучительная явь Все тот же ряд лишений и забот. Я чрез Хопер перебирался вплавь И водяные рвал тебе цветы У мельничной запруды, где глядел На пеной окропленные мосты, Под домом мельника раскинув кров, Прекрасный тополь, а вдали гудел Немолчный гул прилежных жерновов, И мельник, белый от муки, как лунь, Приветствовал меня издалека… В лесу прохладный царствовал июнь, И летние белели облака Над тем селом, где был сокрыт мой клад. И, не забудь, как грязный и босой Я принести к ногам твоим был рад Шиповник дикий, смоченный росой, Издалека красневший на пути, И, вспомнив все, всего меня прости.