Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14



И Шубный крепко сжал в кулак большую мозолистую руку.

– Да… Жить-то, Михайло, человеку как надобно? – спросил Сабельников. – А так ему надобно жить, чтобы, доживши, к примеру, до моего – пятьдесят мне уже шесть – и оглянувшись назад, не запечалиться. Чтобы не казалось тебе, будто жизнь стороной обошла, тенями, не по свету прошла. Горше этого нет. Придумана пословица: «Прожил век за холщовый мех». Жизни-то всякой на земле много. И какое хошь, Михайло, дело человеку не заказано. По себе всё и бери. Поднимешь – твое. И обида сердце чтобы тебе не грызла. Бывает, Михайло, и так: счастье твое пройдет мимо тебя, рядом, и ты его не заметишь. Жить надобно набело, а не начерно. Не думай, что живешь ты и к жизни своей только еще примеряешься, а потом, примерясь, ловчее с ней справишься. Нет. Двух жизней человеку не дано. Потому в одной своей не ошибайся. Как жить после будешь, вспоминай, что тебе говорили. И от сбывшегося оно, и от несбывшегося. А как свое не исполнится, душа в человеке навсегда надорванная остается. Каждому угадать себя надобно, судьбу свою увидеть. Человек под судьбой не без силы.

Вот обо всем этом Михайло сейчас и думает. Судьба? Какая она, его судьба?

Он стал смотреть на лохматые от пепла гаснущие угли. Тишина. Только слышно, как позванивают в темноте цепями стреноженные лошади.

Опять из-за реки долетела далекая песня. Проплыла лодка, тихо всплеснули воду весла, скрипнули уключины. Качнулись у берега деревянные поплавки сети под набежавшей от лодки легкой волной.

Михайло подбросил в костер сучьев, из него полетели искры и белые хлопья золы, огонь побежал по еловым смолистым сучьям, затрещал, красные языки со свистом полетели вверх.

В осиннике раздался шум, и вслед за тем громко и беспокойно закричали всполошившиеся галки. Тревожно зафыркали кони, зазвенели цепями.

У костра спали два пса. Они развалились, блаженно разморенные теплом. Когда раздался тревожный галочий крик и фырканье встревоженных лошадей, один пес, который и во сне тихо водил ухом, на всякий случай прислушиваясь, отчаянно вскочил сразу на все четыре лапы, мотнул головой, взвыл и, толком не разобрав дела, со всех собачьих ног бросился в темноту. Другой пес очнулся, со сна ничего не понял, замигал, осмотрелся и помчался за приятелем.

Михайло встал, приготовил ружье. По ночному делу всякое бывает.

Псы пофыркали, полаяли, поискали, ничего не нашли и быстрой иноходью выбежали из леса. Один, побольше, с клочковатой бурой шерстью, на ходу все наскакивал на другого, рычал, норовил схватить его за шею; другой в ответ скалил зубы и огрызался. Наконец псы подбежали к костру. Большой, оскалясь и опустив хвост, ткнул морду в колени севшему опять к костру Михайле.

Михайло почесал пса за большими мягкими ушами, тот еще глубже просунул морду в колени, разомлел, приник брюхом к земле, раздвинул передние лапы и радостно побил тугим, сплошь утыканным репьями хвостом о землю.

Другой пес угрюмо улегся на старое место и отвернулся, видимо недовольный своим приятелем, который безо всякого дела устроил переполох.

– Ну ладно, ладно. Иди, иди, – сказал Михайло лежащему около себя псу.

Тот встал, лизнул в ухо Михайлу, повилял хвостом. Затем он отошел в сторонку, присел, приподнял быстро заднюю лапу, подрал когтями шею, то место, куда давно впилась блоха, потом согнулся в дугу, поискал на ляжке другую тревожившую его блоху, порычал на нее. В конце концов пес успокоился, подошел к своему ворчливому, но верному собачьему другу и лизнул его в морду. Тот не удостоил его ни малейшим вниманием. Покрутившись несколько раз вокруг себя, потоптав место, пес свернулся калачиком, привалился спиной к приятелю, вздохнул и задремал.

Снова все тихо.

Сидя у костра и упершись руками в подбородок, Михайло смотрел, как тонкое пламя бежало по веткам и, вспыхнув, гасло на кончиках сучьев. Он снова лег на тулуп и закрыл глаза. Ему вспоминался давний разговор.

– Теперь ты вот что скажи, – проговорил Сабельников. – Стало быть, ты решил про себя: науки. А науки – куда? Для чего?

– Науки для того, чтобы человеку было все меньше страху и все больше понимания и разумения. А от того жить много легче и лучше.

– Значит, науки для лучшей жизни?

– Да, – ответил Михайло.

– Жизнь чтоб поскладней была, уж как нужно, – покачал головой Шубный. – Неслаженного ой как много! А от наук жизнь будет лучше для всех? Как думаешь?

– От наук всем выгода, – кивнул Михайло.

– Правильно думаешь, – заметил Сабельников. – Одно – верить, другое – знать. Тут ты руками возьмешь. Сам для себя устроишь.



– Дядя Семен, спросить тебя хочу…

– Ну спроси.

– Помнишь, как отец Василий числа́ испугался? Об «Арифметике» Магницкого тебе я тогда рассказывал.

– Помню. Это отец Василий числа боится: может, оно ему во вред станет, беспокойство причинит. Опасается, значит. А Богу-то чего ж числа бояться? Ну и, по мне, так: что числу полагается, пусть оно то и возьмет.

– Будто, дядя Семен, не сказал ты того.

– Э, брат, что я, тогда при отце Василии все должен был выложить? Запомни: противное тому, что думаешь, не говори, но всего, что думаешь, тоже не говори. И вот еще что. Путь, который ты выбрал, трудный. А по трудному пути сторожко идти. А ты, видим, бережешься мало. Нужен глаз да глаз. Ты же иногда по самому краю идешь не остерегшись. Да. И острые углы – видать, они у тебя в нраве – обламывай. Ни к чему они. В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою главное – не намахаться руками, а верх взять. В какой миг и остеречься нужно, от удара уйти. А потом вдвойне ты получишь.

– Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми. Разгадай ее. Ни к чему от чужой хитрости страдать.

Сабельников сказал задумчиво:

– В жизни не оплошать надо. Не ниже своего брать. Ты, Михайло, сказал: Магницкий и Смотрицкий. А за ними для тебя что-нибудь есть?

Михайло ответил:

– Надо думать, есть.

– Что?

– Еще бо́льшая наука.

После этого Шубный и произнес те слова, о которых думал Михайло неотступно:

– Ты сказал, что и сейчас тебе тут тесно. А с большими науками каково будет? Здесь ли тебе судьбу свою пытать?

Шубный ли впервые заронил в душу Михайлы Ломоносова эту мысль или, может, она пробуждалась и у самого Михайлы? А кто позже наставлял другого куростровца – Федота Шубина, куростровского крестьянина и костереза, ставшего великим русским скульптором? Кто натолкнул будущего профессора и академика, члена Болонской академии художеств на его смелый путь? Не его ли отец – тот же Иван Афанасьевич Шубный?

Северная мглистая ночь кончалась. Поредела темнота, по зеркальной воде прозыбил дорожку ветерок, сорвался с воды и полетел в осинник, всколыхнул и растревожил беспокойную листву. Внизу, у земли, еще густела мгла, в которую вплетался сырой туман, поднимавшийся с поросших осокой и ольшаником низин, а на высоте уже золотом горели края чистых облаков. За двинскими рукавами по небу светились розовые полосы утренней зари. Из долов снялся ночной туман, развалился в сырые клочья; они разошлись в стороны и дымно растаяли в утреннем воздухе. В озерных зарослях проснулись утки, сбились в пары и стайки и дружно полетели над водой. Из трав и лесных гнезд поднялась всякая птица. Солнце красным краем показалось над задвинскими лесами, и по речной мелкой волне пробежали теплые золотые блики.

Михайло спустился к реке, отплыл от берега и принялся выбирать из холодной, дымящейся утренним паром воды большую ставную сеть*.

Глава восьмая

СИНУСЫ, СЕМИДИАМЕТРЫ, РАДИКСЫ

Когда по осенней холодной Двине, берега которой уже припорошил снежок, отцовский гуккор поднимался от Архангельска к Холмогорам и, разбив хрусткие ледяные забережни*, подходил к Курострову, тогда кончалась мореходная страда и Михайло Ломоносов обращался к наукам.