Страница 82 из 86
— Тебе когда-нибудь снилось, будто ты кого-то целуешь или кто-то целует тебя?
— Нет, отче.
Теперь кисточка уже возбуждала ее гораздо сильнее собственных пальцев, потому что она каким-то образом стала частью теплого голоса священника и произнесенного им слова «поцелуй». Она прижалась к нему и посмотрела в глаза.
Он почувствовал, что ей есть, в чем исповедаться, и спросил:
— Ты себя когда-нибудь ласкала?
— Как это «ласкала»?
Он хотел было промолчать, потому что решил, что ошибся, однако выражение личика девочки подтвердило его подозрение.
— Ты когда-нибудь трогала себя пальцами?
В это мгновение Линде захотелось сделать еще одно движение и испытать то самое всепоглощающее чувство, которое она обнаружила несколько ночей назад. Но она испугалась, что священник заметит ее действия и оттолкнет, и тогда она ничего не почувствует. Она твердо решила отвлечь его внимание и начала:
— Отче, это правда, я должна исповедаться в чем-то ужасном. Однажды ночью я стала чесаться и трогать себя и…
— Дитя мое, дитя мое, — сказал он, — сейчас же это прекрати. Это нечисто и разрушит тебе жизнь.
— Почему нечисто? — спросила она и сжала кисточку, ощущая, как растет возбуждение.
Священник наклонился так низко, что теперь почти касался губами ее лба.
— Эти ласки может подарить тебе только твой супруг. Если же ты станешь ими злоупотреблять, то ослабнешь, и никто не будет тебя любить. Сколько раз ты это делала?
— Три ночи. И сны мне снятся.
— О чем?
— Мне снится, как будто кто-то меня ласкает.
С каждым словом она возбуждалась все сильнее. С деланным стыдом и чувством вины она бросилась к ногам священника и склонила голову, как будто плачет, хотя на самом деле она сделала это потому, что кисточка довела ее до оргазма, и она не могла скрыть дрожь. Священник, решивший, что ее гложет стыд и чувство вины, обнял девочку, поднял с колен и стал утешать.
Марсель
Марсель спустился к дому-лодке с голубыми глазами, полными удивления и немого вопроса, полными отражений, как вода в реке. С глазами, голодными, жадными и голыми. А над ними — яростные брови, неукрощенные, как у страшилища. Дикость смягчалась ясным лбом и шелковистыми волосами. Кожа у него тоже была тонкой, нос и рот — уязвимыми и прозрачными, тогда как о силе его можно было судить по рукам крестьянина и бровям.
Разговаривая, он со своей склонностью анализировать мог показаться сумасшедшим. Все, что происходило, все, к чему бы он ни прикасался, каждый прошедший час суток комментировался и анализировался. Он не мог целовать, желать, обладать или наслаждаться кем-то, не попытавшись подробно изучить данный объект. С помощью астрологии он заранее планировал свои поступки. С ним часто происходили фантастические вещи, и он обладал способностью их вызвать. Однако стоило подобному событию произойти, как он накидывался на него, словно не верил в то, что это действительно случилось, что он был его участником, ему во что бы то ни стало нужно было сделать это предметом обсуждения и анализа.
Мне нравилась его чувствительная податливость перед тем, как он открывал рот, когда он походил на очень нежного зверька или на зверька очень чувственного, а его склонность не была настолько очевидна. Разгуливая со своей тяжелой сумкой, набитой изобретениями, заметками, программами, новыми книгами, новыми амулетами, новой парфюмерией и фотографиями, он не казался обиженным. В такие мгновения он скорее напоминал дом-лодку, плывущую без якоря. Он слонялся, изучал, наведывался к слабоумным, составлял гороскопы, собирал эзотерическое знание, а вместе с ним — цветы и камни.
— Во всем существует элемент совершенства, которым нельзя обладать, — говорил он. — Я вижу его во фрагментах обработанного мрамора и в отесанных кусках дерева. Существует совершенство в теле женщины, которое можно заполучить или познать до конца, только переспав с ней.
Он ходил в развевающемся галстуке, какие носили представители богемы лет сто назад, в фуражке Гарсона и полосатых брюках вроде тех, что носит француз среднего достатка. Или напяливал черную монашескую рясу и бабочку плохого провинциального актера, или повязывал шею косынкой альфонса, которая была желтого или красного цвета, как бычьи глаза. Или ходил в костюме, который получил от продавца вместе с галстуком и который мог принадлежать гангстеру с большой дороги, или в шляпе, которая бы больше подошла отцу, выгуливающему по воскресеньям своих одиннадцать детей. Он выступал в огромных рубашках повстанца, или в клетчатых рубашках, как будто был бургундским крестьянином, или в рабочем костюме из холстины синего цвета с мешковатыми брюками. Иногда он запускал бороду и начинал напоминать Иисуса. В другой раз он брился и тогда смахивал на венгерского скрипача со странствующего рынка.
Я никогда не знала, как он будет одет, когда нагрянет ко мне в гости. Его постоянство проявлялось только в его изменчивости, в умении делаться, кем угодно. Такова натура актера, для которого жизнь есть непрерывная драма.
Он сказал мне:
— Буду на днях.
И вот он лежал на кровати и рассматривал раскрашенный потолок дома-лодки. Он разгладил ладонями покрывало и посмотрел в окно на реку.
— Обожаю спускаться сюда, к домам-лодкам, — сказал он. — Это успокаивает. Когда я здесь, мои руки кажутся мне нереальными.
По крыше лодки барабанил дождь. В пять часов в Париже всегда царит очень эротическое настроение. В это время встречаются влюбленные, между пятью и семью, как во всех французских романах. Никогда ночью, потому что все француженки замужем и могут сняться с якоря только в «чайное время», которое есть величайшее алиби. В пять часов я всегда испытывала дрожь чувственности, которую разделяла с чувственным Парижем. С приближением сумерек мне начинало казаться, что все женщины устремляются на встречу с любовниками, а все мужчины бегут на встречу с любовницами.
Уходя, он целует меня в щеку, и его борода трогает меня, словно ласкает. Этот поцелуй в щеку, который следует рассматривать как братский, включает в себя всевозможные обещания.
Мы ходили вместе ужинать, и я предложила отправиться куда-нибудь потанцевать. Мы пошли в Bal Negre. Марсель был, как паралитик. Боялся танцевать, боялся прикоснуться ко мне. Я пыталась соблазнить его на танец, но он не поддавался. Он был неловок и испуган. Когда же он наконец обнял меня, я почувствовала его дрожь и пришла в восторг от того возбуждения, в которое его привела. Быть рядом с ним было упоительно. Я наслаждалась его стройным телом.
Я спросила:
— Тебе скучно? Может, ты хочешь, чтобы мы ушли?
— Мне не скучно, просто меня что-то блокирует. Как будто все мое прошлое останавливает меня. Я не могу отдаться полностью. Эта музыка какая-то дикая. У меня такое ощущение, как будто я могу сделать вдох, но уже не выдохну. Я заторможен и сам не свой.
Я больше не приставала к нему с просьбами потанцевать, а танцевала с негром.
Когда мы уходили из Bal Negre в прохладную ночь, он говорил о препятствиях, страхе и параличе, которые жили в нем. Я чувствовала, что никакого чуда не предвидится. Я хотела освободить его при помощи чуда, не словом, не прямо, не теми словами, к которым прибегаю, когда разговариваю с больными. Я знаю, что его мучает, потому что сама однажды страдала тем же самым. Но я знаю Марселя свободного и хочу вызвать к жизни именно его.
Однако, когда он пришел в дом-лодку и увидел там Ханса, когда встретил Густаво, пришедшего в двенадцать часов ночи и остававшегося еще после того, как он собрался уходить, Марсель заревновал. Я видела, как темнеют его синие глаза. Целуя меня и желая доброй ночи, он зло косился на Густаво.
Мне он сказал:
— Выйди-ка на минутку.
Я вышла из лодки и прошлась с ним по сумеречным пирсам. Как только мы оказались одни, он нагнулся и поцеловал меня страстно и яростно, словно пил из моего рта своими припухшими губами. Я снова подставила ему рот.