Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 86



Гавань находилась всего в каких-нибудь двух кварталах, однако расстояние производило впечатление огромного, трудности казались непреодолимыми. Она остановила такси и сказала:

— Пятая Авеню, дом 55.

Таксист не послушался.

— Послушайте, дамочка, да ведь туда всего два квартала пешком. Вам это явно по плечу.

И умчался.

Она побрела дальше. Дом, до которого она дошла, был роскошен, однако, как и большинство зданий в Деревне, страдал отсутствием лифтов. Вокруг не было никого, кто помог бы ей дотащить чемодан. Два этажа, которые ей пришлось взбираться, показались бесконечной лестницей из кошмара. Они лишили ее последних сил.

«Но зато я спасена. Он будет спать. Он обрадуется моему приходу. Он там. Он распахнет объятия. Он потеснится. Мне больше не придется сражаться.»

Не успела она добраться до последнего этажа, как увидела тоненькую полоску света из-под его двери, и почувствовала, как теплая радость растекается по всему телу. «Он там. Он не спит.»

Так, будто все пережитое до сих пор было всего лишь испытанием, и вот оно, убежище, обитель счастья.

«Не понимаю, что заставило меня уйти отсюда, из этого счастья.»

Его дверь всегда открывалась как будто в комнату, лишенную способности изменяться. Мебель никогда не переставлялась, свет всегда был рассеянным и мягким, как в бомбоубежище.

Алан стоял в дверях, и первое, что она увидела, была его улыбка. У него были сильные, очень ровные зубы, а голова — длинная и узкая. Улыбка почти закрывала его узкие глаза, излучающие ласковое сияние. Стоял он очень прямо с почти военной выправкой, и от высоты роста голова его, когда он смотрел вниз на Сабину, была наклонена, как будто под собственной тяжестью.

Он всегда встречал ее с нежностью, как бы подразумевавшей, что у Сабины большие проблемы. Он машинально спешил предоставить ей уют и кров. То, как раскрывал объятия, и тон, которым он приветствовал ее, означали: «Прежде всего я тебя обогрею и утешу, прежде всего я вновь поставлю тебя на ноги, ведь ты всегда такая разбитая внешним миром».

Странно. Постоянное, почти болезненное напряжение, которое она испытывала, находясь вдали от него, всегда исчезало в его присутствии, у самого порога его квартиры.

Неторопливым движением он взял у нее чемодан и осторожно поставил в ее шкаф. В движениях его был некий опорный центр, ощущение совершенной гравитации. Его эмоции, его мысли вращались вокруг устойчивого стержня, как хорошо организованная планетарная система.

Доверие, которое она чувствовала в его уравновешенном голосе, теплом и легком, в его гармоничных манерах, никогда не бывавших неожиданными или порывистыми, в его мыслях, взвешенных перед тем как происходит их артикуляция, в его взглядах, отличавшихся трезвостью, было настолько велико, что походило на полную отдачу себя его воле, на полное самоотречение.

В доверии же она устремлялась к нему, благодарная и теплая.



Она ставила его отдельно от других мужчин, отличного от всех и уникального. В колебаниях ее чувств он один занимал постоянное положение.

— Устал, малыш? — спросил он. — Тяжелая получилась поездка? Успешная хоть?

Он был старше ее всего на пять лет. Тридцатипятилетний, с сединой на висках, он говорил с ней так, как будто был ее отцом. Неужели такой тон был у него всегда? Она попыталась вспомнить Алана молоденьким юношей. Когда ей было двадцать, а ему двадцать пять. Однако никаких отличий она усмотреть не смогла. В двадцать пять он так же стоял, так же говорил и даже тогда употреблял это свое словечко «малыш».

На какое-то мгновение, из-за ласкающего голоса, из-за того доверия, той любви, которую он выказывал, ей страстно захотелось признаться: «Алан, я не актриса, я не играю ролей на улице, я не уезжала из Нью-Йорка, все это я придумала. Я жила в гостинице с…»

Она затаила дыхание. Она всегда так делала, затаивала дыхание, чтобы правда не могла просочиться наружу никогда, ни сейчас с Аланом, ни в номере гостиницы с любовником, задававшем об Алане вопросы. Она задерживала дыхание, чтобы задушить правду, и делала еще одну попытку быть той самой актрисой, от которой открещивалась, сыграть роль, от которой отказывалась, описать путешествие, которое не предпринимала, воссоздать женщину, отсутствовавшую восемь дней, с тем, чтобы улыбка не сошла с лица Алана, с тем чтобы его доверие и счастье не разбились вдребезги.

Во время короткой приостановки дыхания она была в состоянии сделать переход. Сейчас перед Аланом стояла актриса, снова разыгрывавшая прошедшие восемь дней.

— Дорога была утомительная, но спектакль прошел неплохо. Поначалу, как ты знаешь, я роль просто возненавидела. Но я стала сочувствовать госпоже Бовари и во второй вечер играла уже хорошо. Я даже уловила особенности ее голоса и жестов. Я полностью изменилась. Ты слышал о том, что напряжение делает голос выше и тоньше, а нервозность увеличивает количество движений?

— А ты актриса, — заметил Алан. — Даже сейчас! Ты так вжилась в роль этой женщины, что не можешь из нее выйти! Ты тоже делаешь больше жестов, чем обычно, да и голос у тебя изменился. Почему ты все время прикрываешь рот ладонью? Ты как будто удержала что-то, о чем тебе очень хотелось рассказать.

— Да, именно так она и делала. Я должна остановиться. Я так устала, так устала, что не могу… не могу перестать быть ею.

— Я хочу, чтобы ко мне вернулась моя Сабина.

Из-за того, что Алан сказал, что она играла роль, из-за того, что он сказал, что она не Сабина, не настоящая, та, которую он любил, у Сабины возникло ощущение, будто женщина, отсутствовавшая восемь дней, прожившая их в маленькой гостинице с любовником, расстроенная непостоянством этой связи, ее странностью, в нарастающей тревоге выражавшаяся множеством движений, никчемных, ненужных, как волнение ветра или воды, была и в самом деле другой женщиной, ролью, которую она играла на улице. Таким образом был оправдан чемодан, непостоянство, мимолетность восьми дней. Ничто из случившегося не имело отношения к Сабине, только к ее профессии. Она возвратилась домой целая и невредимая, готовая отвечать преданностью на его преданность, доверием на его доверие, одной единственной любовью на его любовь.

— Я хочу, чтобы ко мне вернулась моя Сабина, а не женщина с новой странной жестикуляцией, которой у нее никогда не было, прикрывающая лицо, рот рукой так, словно она собиралась сказать то, что не хотела или не должна была говорить.

Он продолжал задавать вопросы. И теперь, отойдя от описания роли, которую играла, и перейдя к описанию города, гостиницы и труппы, она почувствовала, как эта тайна мучительно сжимает ее сердце, невидимая вспышка стыда, невидимая для других, но сжигающая ее, как лихорадка.

Этот стыд внезапно одел ее, проник в жесты, затмил красоту, глаза неожиданной светонепроницаемостью. Для нее это было все равно что потеря красоты, отсутствие качества.

Всякая импровизация, всякая выдумка, предложенная Алану, всегда сопровождалась не каким-либо прямым осознанием этого стыда, но заменой: выговорившись, она сразу же ощущала, что платье ее словно увяло, взгляд потускнел, чувствовала, что стала непривлекательной, недостойной любви, недостаточно красивой, не того качества, которое заслуживает, чтобы его любили.

«Почему я любима им? Буду ли любима и впредь? Его любовь относится к тому, чем я не являюсь. Я недостаточно красивая, я плохая, плохая для него, ему не следует меня любить, я этого не заслуживаю, стыдись, стыдись, стыдись того, что недостаточно красива, есть женщины гораздо красивее, с лучезарными лицами и ясными взорами. Алан говорит, будто у меня прекрасные глаза, но я не могу их видеть, для меня они — лживые глаза, мой рот тоже лжет, всего несколько часов назад его целовал другой… Теперь он целует рот, целованный другим, целует глаза, восхищавшиеся другим… стыдись… стыдись… стыдись… обманы… обманы… Одежда, которую он с такой тщательностью развешивает за меня, была обласкана и смята другим, другой нетерпеливо крушил и мял мое платье. У меня не было времени раздеться. И это самое платье он теперь с любовью вешает на плечики… разве могу я забыть то, что было вчера, забыть головокружение, это безумие, разве могу я вернуться домой и остаться дома? Иногда я не в силах вынести такой скорой смены декораций, этих быстрых переходов, у меня не получается гладкой смены одних отношений другими. Некоторые части меня отрываются, как фрагменты, и летают повсюду. Я теряю свои жизненные части, часть меня остается в том гостиничном номере, часть меня уходит из этого приюта, часть меня следует по пятам за тем другим, который одиноко идет по улице, может быть, и не одиноко: кто-нибудь уже мог занять рядом с ним мое место, пока я здесь, это будет моим наказанием, а кто-нибудь займет мое место здесь, пока меня нет. Я испытываю чувство вины, оставляя обоих в одиночестве, я ощущаю себя ответственной за их одиночество, виноватой вдвойне, перед обоими. Где бы я ни была, я расколота на множество кусочков, не отваживаюсь собрать их воедино, как не отваживаюсь соединить двух мужчин. Сейчас я здесь, где мне не причинят боль, во всяком случае несколько дней мне никоим образом не сделают больно, ни словом, ни жестом… но я здесь не вся, укрыта только моя часть. Что ж, Сабина, актрисы из тебя не получилось. Ты отвергла дисциплину, рутину, монотонность, повторения, всякие длительные усилия, и вот теперь у тебя роль, которую нужно менять каждый день, чтобы уберечь одно человеческое существо от горя. Умой свое лживое лицо, надень одежду, которая оставалась в доме, которая принадлежит ему, крещеная его руками, сыграй роль цельной женщины, по крайней мере такой ты всегда хотела быть, не все здесь одно лишь вранье…»