Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 86

Сначала она заманивала и завлекала в свой мир, а потом наводила в проходах туман и путала все образы, словно затем, чтобы ускользнуть от преследования.

— Ложные тайны, — взвешенно выразился Джей, сбитый с толку и раздраженный ее неуловимостью. — На вот только что же она прячет за этими ложными тайнами?

Ее поведение всегда вызывало в нем (при его одержимости правдой, откровенностью, открытостью, жестокой обнаженностью) страсть, похожую на желание мужчины изнасиловать женщину, которая оказывает ему сопротивление, надругаться над девственностью, которая создает преграду для его обладания. Сабина всегда возбуждала в нем сильнейшее желание сорвать с нее все это притворство, все вуали и найти сердцевину ее самое, которая за счет постоянного изменения лица и непостоянства не поддавалась обнаружению.

Как он был прав в том, что всегда рисовал Сабину в образе мандрагоры с плотскими корнями, увенчанную единственным пурпурным цветком в венчике-колокольчике из наркотической плоти. Как он был прав, что рисовал ее рожденной с глазами красно-золотого цвета, вечно горящими, словно из глубины пещер, из-за деревьев, эдакую плодовитую женщину, тропическую поросль, которую отлучили от очереди безработных за благотворительной помощью, как субстанцию и без того слишком обогащенную для повседневной жизни, и поместили здесь просто как обитательницу огненного мира, довольную своей перемежающейся, параболической внешностью.

— Сабина, а ты помнишь, как мы ездили на лифте Париже?

— Да, помню.

— Нам некуда было податься. Мы бродили по улицам. Помнится, это была твоя идея сесть в лифт.

(Я помню, как мы были жадны друг до друга, Сабина. Мы забрались в лифт, и я начал ее целовать. Второй этаж. Третий. Я не мог ее отпустить. Четвертый этаж, а когда лифт замер, было уже слишком поздно… Я не мог остановиться. Я не мог бы оставить ее, даже если бы весь Париж пришел на нас поглазеть. Она отчаянно нажала на кнопку, и мы продолжали целоваться, а лифт тем временем двинулся вниз. Когда мы достигли дна шахты, стало еще хуже, и тогда она снова нажала на кнопку, и мы поехали вверх, а потом вниз, вверх, вниз, а жильцы пытались остановить нас и войти в кабину…)

Это воспоминание о наглости Сабины заставило Джея безудержно рассмеяться. К тому времени с Сабины уже спала вся таинственность, и Джей испробовал на вкус то, что эта таинственность в себе заключала: самое жаркое бешенство страсти.

Тихо возникший на пороге рассвет утихомирил их. Музыка давно стихла, а они этого и не заметили. Они продолжали придерживаться барабанного ритма своей беседы.

Сабина затянула на плечах тесемки накидки, как будто дневной свет был величайшим врагом всего сущего. Она даже не захотела обратиться к рассвету с возбужденной речью. Она сердито на него взглянула и вышла из бара.

Нет мрачнее мгновения в жизни города, нежели то, в котором пересекаются пограничные линии между теми, кто не спал всю ночь, и теми, кто собирается на работу. Сабине казалось, что на земле живут две расы людей, люди ночи и люди дня, которые сталкиваются лицом к только в это самое мгновение. Какой бы пышный наряд ни был на Сабине ночью, с наступлением рассвета краски терялись. Полные решимости физиономии тех, кто шел на работу, воспринимались ею как упрек. Ее усталость отличалась от них. От нее лицо Сабины становилось словно помеченным лихорадкой, под глазами оставались пурпурные тени. Ей хотелось спрятаться от посторонних взглядов. Она наклоняла голову так, чтобы спадающие вниз пряди прикрывали лицо.





Настроение потерянности не проходило. Впервые она почувствовала, что не может пойти к Алану. Она несла слишком тяжелый груз нерассказанных историй, слишком тяжелый груз воспоминаний, за ней по пятам следовало слишком много призраков не растворившихся до конца персонажей, еще не осмысленных событий, еще не успевших зарубцеваться ударов и унижений. Она могла бы вернуться, сослаться на ужасную усталость и лечь спать, однако сон оказался бы беспокойным, во сне она могла заговорить.

На сей раз у Алана не хватило бы силы изгнать это ее настроение. Да и она не смогла бы рассказать ему о случае, более всего мучившем ее: мужчина, которого она впервые увидела несколько месяцев назад из окна гостиничного номера, он стоял под самым ее окном и читал газету, как будто ждал, что она выйдет на улицу. Еще раз она видела его по пути к Филипу. Он неожиданно встретился ей на станции метро, где он пропустил несколько поездов, чтобы оказаться в одном с ней вагоне.

Это не было флиртом. Он не делал никаких попыток заговорить с ней. Казалось, он был занят беспристрастным ее рассматриванием. В Ночном Клубе Мамбо он сел через несколько столиков от нее и стал что-то писать в своем блокноте.

Именно так выслеживают преступников перед тем, как взять их с поличным. Может, он был детектив? В чем же он ее подозревал? Доложит ли он Алану? Или ее родителям? Или унесет свои записи в деловую часть города, где так много внушительных зданий, в, которых проводятся разного рода исследования, и однажды она получит записку, предлагающую ей покинуть Соединенные Штаты и вернуться на родину, в Венгрию, поскольку жизнь Нинон де Л’Анкло или Мадам Бовари запрещалась законом?

Если она скажет Алану, что за ней шел мужчина, Алан улыбнется и ответит:

— И что с того? Разве это происходит с тобой в первый раз? Это твое наказание за то, что ты — красивая женщина. Тебе же самой приятно, что такое случается, не правда ли?

Впервые, идя этим мрачным ранним утром по нью-йоркским улицам, с которых еще не убрали окурки и пустые бутылки из-под ликеров, она поняла картину Дюшама «Нагая, спускающаяся по лестнице». Восемь или десять контуров одной и той же женщины, изображающих множественность женской личности, аккуратно разделенных на множество пластов, в унисон спускающихся по лестнице.

Если она пойдет сейчас к Алану, то будет похоже на отделение одного из этих абрисов женщины и понуждение его идти отдельно от остальных, однако выделение из унисона обнаружит, что это не более чем контур женщины, рисунок фигуры, каким ее видят глаза, лишенный содержания, которое испарилось через промежутки между слоями личности. Женщина действительно разъемная, состоящая из бессчетного количества силуэтов. Она видела, как эта видимая форма Сабины покидает ту, доведенную до отчаяния и одинокую, которая бредет по улицам в поисках горячего кофе, которую Алан встретит как прозрачно-невинную девочку, которую он взял в жены десять лет назад и поклялся нежно любить, что и делал, да только нежно любить он продолжал ту же девочку, на которой женился, первую ипостась Сабины, первый образ, попавший к нему в руки, первое измерение этого сложного комплекса и расчлененных серий Сабин, которые родились позже и дать которые ему она была не в состоянии. Каждый год, подобно дереву, выпускающему новую поросль, она могла сказать:

— Алан, вот новая версия Сабины, добавь ее к остальным, смешай хорошенько, прижимай к ним, когда будешь обнимать ее, держи их в руках всех сразу, а иначе, будучи самостоятельным, каждый образ заживет своей собственной жизнью, и уже не одна, а шесть, семь, восемь Сабин будут идти в унисон, благодаря огромным усилиям синтеза, иногда отдельно, одна последует за низким грохотом барабанов в леса черных волос и роскошных губ, другая отправится в Вену-какой-она-была-до-войны, третья будет лежать рядом с сумасшедшим юношей, а еще одна — открывать материнские объятия навстречу дрожащему от страха Доналду. Было ли преступлением пытаться выдать каждую из Сабин замуж за отдельного супруга, подбирать каждой по очереди отличную жизнь?

Ох, она устала, но вовсе не из-за потери сна или чересчур утомительных разговоров в прокуренном помещении, или уклонении от карикатуры Джея, или упреков Мамбо, или подозрений Филипа, или из-за того, что Доналд своим детским поведением заставил ее почувствовать себя в тридцать лет бабушкой. Она устала соединять эти несопоставимые фрагменты. И живопись Джея она тоже поняла. Вероятно, именно в такое мгновение изоляции Мадам Бовари приняла яд. Это было то самое мгновение, когда скрытая жизнь оказывается в опасности быть обнаруженной и ни одна женщина не в состоянии вынести осуждения.