Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 86

Если бы он не укрыл ее одеялом, она могла бы восстать против него, возненавидеть его, возненавидеть его слепоту. Однако это проявление нежности смело все оборонительные укрепления: он был слеп по ошибке. Напуган и нежен, жесток и потерян, и она была такой же с ним, при нем, несмотря на него.

Она не могла даже посмеяться над его одержимостью полетами. Его самолеты не отличались от ее отношений, посредством которых она разыскивала другие страны, чужие лица, забывчивость, непохожесть, фантазию и сказку.

Она не могла посмеяться над его возмущением против жизни «на приколе». Она понимала это, испытывая то же всякий раз, когда, раненая, летела обратно к Алану. Если бы только он не укрыл ее одеялом, не как плохую женщину, а как ребенка, которым он был в пугающем, сбивающем с толку мире. Если бы только он ушел жестоко, перенеся свой стыд на нее, ибо женщина часто принимает на себя удар мужского стыда, стыда, брошенного в нее вместо камней за соблазнение и искушение. Тогда она смогла бы возненавидеть его, забыть, но потому что он укрыл ее одеялом, он вернется. Он не бросил в нее свой стыд, не сказал: «Ты плохая». Плохих женщин одеялом не укрывают.

Однако когда они встретились случайно, и он увидел ее идущей рядом с Аланом, в это мгновение, по взгляду, который он на нее бросил, она поняла, что ему удалось избавиться от стыда, что теперь его чувство называется «Ты плохая женщина» и что больше он никогда к ней не вернется. Остался только яд, не дающий надежды на противоядие.

Алан уехал, а Сабина осталась с надеждой вновь увидеть Джона. Она тщетно искала его по барам, ресторанам, кинотеатрам и на пляже. Она навела справки в том месте, где он брал напрокат велосипед: они его не видели, но велосипед по-прежнему находился у него на руках.

В отчаянии она спросила в доме, где он снимал комнату. Комната была оплачена на неделю вперед, однако он не заглядывал сюда вот уже три дня, в чем женщина была уверена, поскольку отец Джона звонил каждый день.

Последний раз его видели в баре с группой каких-то чужаков, с которыми он потом и уехал.

Сабина чувствовала, что, вернувшись в Нью-Йорк, забудет его, однако страстное выражение его лица и горе в глазах делали подобный поступок похожим на дезертирование.

В другое время наслаждение, которое он ей подарил, воспламеняло ее тело, словно текучая жаркая ртуть, устремляющаяся по венам. Когда она плавала, воспоминание колыхалось в волнах, а волны казались его руками или его телом в ее руках.

Она бежала от волн и его рук. Однако когда она лежала на теплом песке, это снова было его тело, и она лежала на нем; через ее пальцы, под ее грудями текла его сухая кожа, его неуловимые движения. Она бежала от песка его ласк.

Когда же она возвращалась на велосипеде домой, то соревновалась с ним, она слышала его веселое подбадривание: быстрей — быстрей — быстрей же — его лицо преследовало ее в полете или ее — его лицо.

В ту ночь она подняла лицо к луне, и это движение пробудило боль, потому что так она поднимала лицо, чтобы получить его поцелуй, однако тогда ей помогали обе его руки. Губы ее приоткрылись, чтобы еще раз вкусить его поцелуй, но сомкнулись на пустоте. Она чуть не закричала от боли, закричала на луну, эту глухую, бесстрастную богиню страсти, насмешливо проливающую свой свет на пустую ночь, на пустую постель.

Она решила еще раз проехать мимо его дома, хотя было уже поздно, хотя она боялась снова увидеть пустое мертвое лицо его окна.

В окне горел свет, и оно было открыто!

Сабина стояла под окном и шептала его имя. Она была укрыта за кустом. Она боялась, что кто-нибудь из посторонних в доме услышит ее. Она боялась глаз мира, устремленных на женщину, стоящую под окном юноши.

— Джон! Джон!

Он высунулся из окна, волосы его были взъерошены, и даже при лунном свете она увидела, что его лицо пылает, а взгляд затуманен.

— Кто здесь? — спросил он как всегда, тоном человека на войне, опасающегося засады.

— Сабина. Я просто хотела узнать… у тебя все в порядке?

— Разумеется, у меня все в порядке. Я был в больнице.

— В больнице?

— Припадок малярии.

— Малярии?

— У меня это бывает, когда я много пью…





— Завтра я тебя увижу?

Он тихо рассмеялся:

— Приезжает отец. Он остановится у меня.

— Тогда мы больше не сможем увидеться. Мне лучше уехать обратно в Нью-Йорк.

— Я позвоню, когда вернусь.

— Ты не спустишься меня поцеловать и пожелать спокойной ночи?

Он заколебался:

— Меня услышат. Потом передадут отцу.

— До свидания. Спокойной ночи…

— До свидания, — сказал он, независимый, веселый.

Однако она не могла покинуть Лонг Айленд. Как будто он набросил на нее сеть тем наслаждением, которое она хотела пережить снова, созданием той Сабины, которую ей хотелось стереть, ядом, лекарство от которого было только у него, сеть взаимной вины, которую только акт любви мог превратить в нечто иное, нежели встречу с незнакомцем на одну ночь.

Луна насмехалась над ней, пока она возвращалась обратно к своей пустой постели. Широкая ухмылка луны, которую Сабина никогда прежде не замечала, никогда прежде — эту насмешку над поисками любви, на которую она повлияла. Я понимаю его безумие, почему же он бежит от меня? Я чувствую, что близка ему, почему же он не чувствует, что близок мне, почему не замечает сходства между нами, между нашим безумием? Я хочу быть невозможной, хочу все время летать, я разрушаю повседневную жизнь, я бегу навстречу всем опасностям любви точно так же, как он бежит навстречу всем опасностям войны. Он стремится прочь, война пугает его меньше, чем жизнь…

Джон и луна не изгнали этого безумия. От него не осталось ни малейшего следа, кроме тех случаев, когда ей говорили колкости:

— Тебя что, не интересуют новости с фронта? Разве ты не читаешь газет?

— Я знаю войну, я знаю о войне все.

— Кажется, ты никогда не была с ней связана.

(Я спала с войной, однажды я всю ночь проспала рядом с войной. Я приняла на свое тело глубокие раны войны, чего вами неведомо, боевой подвиг, за который я никогда не получу награды!)

Среди множества любовных странствий Сабина умела быстро узнавать эхо более сильной любви и страсти. Сильные, особенно если умирали неестественной смертью, они никогда не умирали полностью и оставляли после себя отзвуки. Прерванные, нарушенные искусственно, задушенные случайно, они продолжали существовать в отдельных фрагментах и бесконечными маленькими эхами.

Неопределенное физическое сходство, почти похожий рот, несколько похожий голос, частица характера Филипа или Джона, переселялись в другого, которого она узнавала сразу же в толпе, на вечеринке по тому эротическому резонансу, который он возрождал.

Сначала эхо било по таинственной настроенности чувств, которые удерживали ощущения, как музыкальные инструменты удерживают звук после того, как до них дотрагиваются. Тело остается восприимчивым к некоторым повторам еще долгое время после того, как разум уже поверил в то, что ясно и окончательно объявил о своем разрыве.

Похожего рисунка рта было достаточно для того, чтобы перенести прерванный поток ощущений, чтобы восстановить контакт посредством прошлой восприимчивости, как канал, в совершенстве проводящий только часть прежнего экстаза через канал ощущений, возбуждающий вибрации и чувствительность, ранее пробужденные сплошной любовью или сплошной страстью к цельной личности.

Чувства создавали речное дно откликов, частично образованное отложениями, пустыми породами, избытком первоначального опыта. Некоторая похожесть могла всколыхнуть то, что осталось от недостаточно глубоко пустившей корни любви, умершей неестественной смертью.

Что бы ни вырывалось из тела, как из земли, что бы ни отрезалось, ни вырывалось грубо с корнем, оно оставляло под поверхностью такие обманчивые, такие живучие ростки, готовые распуститься вновь в искусственном жизненном сообществе за счет прививки чувства, готовые дать новую жизнь через этот черенок памяти.