Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 146

— На вид мосток легонький, а свободно выдержал батарейный груз.

— Так это ж папаша Опенкин построил со своей плотницкой бригадой!

Откуда ребята могли знать, что песня о Каховке давно и глубоко запала старику в сердце?! Не знали они, что эта песня всегда будила в Иване Никитиче самые дорогие воспоминания о днях и годах гражданской войны. Именно эта песня легче всего переносила мысли старика от воспоминаний о давно минувшем к совсем недавнему прошлому — горячим строительным будням на молодой советской земле. И всегда при этом сердце его согревалось сознанием, что и во все строительные годы звон его отточенного топора и шорох рубанка сливались с гудками заводов, пароходов и паровозов.

Петляя по оснеженной, мокрой земле, Иван Никитич иногда выходил на такое место, откуда видно было все, что делалось сейчас за кустами боярышника.

Дима, Коля, Даня и Зина стояли рядом, а Петя, чуть отделившись, дирижировал. Когда он поднимал палец к углу рта, песня почти стихала. Зина свою руку в черной шерстяной перчатке держала на плече у Дани, который рядом с ней казался еще ниже, но стоял прямо и глаз не сводил с Пети. Иногда Даня скашивал строгий взгляд направо — на Колю, и тогда Коля краснел и, чтобы не сбиваться с песенного лада, зорче присматривался к Петиной руке.

Над голыми ветками боярышника продолжал кружиться снег. Шапки на ребятах и косынка на Зине побелели. Сдерживая волнение, Иван Никитич дослушал песню до конца. Подойдя к яме, он долго поправлял шарфик, выглядывавший из-за мокрого воротника стеганки.

— Петро, тем, кто пропел так «Каховку», под силу пройти и более трудную дорогу.

Ребята видели, как у старика в морщинах недавно выбритых щек появились слезы. Он сердито вытер их клетчатой салфеткой и снова заговорил:

— Петро, Николай, Дмитрий, идите помогите мне распрямить ось и пожелаем Зине и Даниле благополучного пути до Мартыновки!

Через пять минут у ребят началось спешное, как в походе, прощание. Потом на снегу мягко зашуршали колеса тачек, вывозимых на дорогу. Слышались отрывистые разговоры.

— Друзья, помогу вам на прощанье! — говорил Даня, подталкивая перегруженную тачку сзади.

— Даня, ты учти, что нам теперь все время под уклон, а вам с Зиной будет и на горку, не надо помогать, — говорил Коля.

— Даня! Зина!.. Если придется быть в городе, обязательно вспомните, что на Огарева, тридцать семь, проживает Димка Русинов! К Кольке не ходите — Зорик за ногу укусит!

Тачки потянулись в разные стороны.

— Зинаида, не забудьте, что при спуске в Мартыновку слева подсолнечное поле. Наломайте будыльев, будто за топкой ездили! — предостерег Иван Никитич.

Тачки уже в сотне метров одна от другой. Частая метель все заметней разделяет их белой сетью. В непогожей степи уже не слышно перекликающихся, горячих товарищеских голосов. Они, наверно, затихли совсем… Нет, вот послышался взволнованный голос Зины, догоняющей ту тачку, которая неторопливо продвигалась в сторону города.

— Петрусь! Петрусь! — размахивала она сорванной с головы косынкой. — Я забыла отдать тебе твою порцию оладий! Возьми ее!

Эти слова Зины слышали и Даня, остановившийся с порожней тачкой, и Иван Никитич с Колей и Димой, продолжавшие везти груженую тачку вперед, но никто, кроме Зины и мелкой метели, не слышал строгих слов Пети:

— Если ты сейчас не застегнешься и не покроешься, я на тебя рассержусь так… Ты еще не знаешь, как я рассержусь!

И они разбежались в разные стороны.

По-прежнему мела влажная метель. Испарения делали воздух сумрачным, и трудно было понять, наступал ли уже вечер или до его прихода оставалось еще час-полтора…

На ветках груш и яблонь клочьями лежал снег, но он не задерживался на гладкой коре молодых стволов, и они оставались темными. Четко вырисовываясь на побелевшей земле, они почти строгими рядами уходили под уклон, к обрывистому берегу залива. Один из таких рядов, очень похожий на частокол изгороди, спускался к самому двору Стегачевых. Чуть дальше, на юго-западной опушке сада, виднелась маленькая легковая машина с приплюснутым кузовом.

Вокруг сада и в саду было безлюдно, тихо. И странно было увидеть между кустами крыжовника двух измученных и до костей промокших людей. Они, тесно прижавшись, сидели на полумешке с зерном, не пытаясь пройти во дворик, около которого стояла машина, а потом зайти во флигель с побелевшей крышей, с весело торчащей красной трубой. В другое время они смело вошли бы в этот флигель, чтобы обогреться, поесть и отдохнуть. Им нечего было просить хозяйку быть гостеприимной: ведь один из них был сын хозяйки дома — Петя Стегачев, а другой — ее хороший знакомый, первомайский колхозный плотник Иван Никитич Опенкин.



Тишина сада не могла обмануть их. Старый плотник и Петя не верили мирному снегу и тишине хотя бы потому, что на ровном склоне сада, между четвертым и пятым рядом яблоневых стволов, белел бугорок — могила садовника Сушкова, заметенная первым снегом…

…Не могло ускользнуть от взоров Ивана Никитича и Пети, что в рядах яблонь и груш все шире становились просветы: немецко-фашистские охранники продолжали рубить сад на топливо. На прибрежных кручах сегодня много густых дымков — погода не летная, и охранники смело отапливают свои доты… Фашисты были тут! Это их приплюснутая маленькая легковая машина стояла около стегачевского двора, преграждая Пете и Ивану Никитичу дорогу домой.

— Стоит машина прямо против калитки. Значит, кто-то из них у нас в доме? — спросил Петя.

Старик ответил:

— Машину-то порядком облепило снегом. Видать, к Марье Федоровне заехали «долгожданные гости».

У продрогшего плотника шутка получилась невеселой, и Петя удивленно спросил его:

— Вы так шутите?

— Я хотел, Петро, сказать, что к Марье Федоровне мог на этой машине приехать полковник Мокке.

— Может быть. Сделать разведку? — спросил Петя.

— Не спеши. Присмотримся, прислушаемся. С полчаса можно подождать, а наступят сумерки, тогда установим связь.

И они опять начали ждать. Минуты шли медленно. От тупого созерцания немецко-фашистской машины, к которой никто не подходил и из которой никто не вылезал, мир показался Пете таким, что он невольно вспомнил слова песни, горячо почитаемой отцом: «Сижу за решеткой, в темнице сырой…», и, подавив вздох, он продолжал молчать.

Наконец звякнула знакомая щеколда, и из калитки вывалилась тучная, неуклюжая фигура в немецкой шинели. Из машины вылезла другая фигура, и когда они оказались рядом, Петя почти радостно зашептал:

— Толстый — это солдат полковника Мокке. Иван Никитич, глядите — он в два раза толще другого! Мокке его называет Монд.

— Я, Петро, вижу и другое: у обоих у них автоматы. Если придется убегать, то они, сволочи, могут подстрелить.

Помолчав, старик спросил:

— Почему думаешь, что толстый непременно солдат Мокке? У всех фашистских начальников холуи жирные.

— У него вон и лицо как тыква. Я к нему хорошо присмотрелся. Когда Мокке входил в дом, он оставался на крыльце и сейчас же начинал переступать с ноги на ногу и спать то одним, то другим глазом. Вон, посмотрите, как он переступает. Видите? — настаивал на своем Петя.

— Да, переступает. Тогда, Петро, имеем право на девяносто пять процентов считать, что это машина Мокке.

— А почему не на сто?

— Из предосторожности.

Петя на минуту вспомнил о Коле и Диме. Он с ними расстался на окраине города. Какие-то незнакомые женщины встретили тачку, разобрали мешки и понесли в город. Коля и Дима повезли за ними почти опустевшую тачку, а Петя с Иваном Никитичем повернули сюда. С тех пор прошло около двух часов. С завистью Петя подумал, что друзья теперь дома — отдыхают и греются.

Петя давно уже чувствовал, как за воротник и под подошвы промокших сапог проникали холодные мурашки. Взбегая на спину, они мелкими искрами рассыпались по всему телу. Он усиленно сдерживался, чтобы не задрожать. Но через три-пять минут после того, как неуклюжий и толстый солдат, получив от другого какой-то сверток, ушел с ним опять во двор, Петя внезапно ощутил, как ноги его рвануло коротким и сильным рывком в разные стороны, а голова мелко-мелко затряслась, и он долго потом не мог справиться с приступом озноба, стыдливо ожидая, что старый плотник вот-вот спросит его: «Ты что, совсем замерз?»