Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 146

— Мне вас жалко. Я вас расстроила своим рассказом. Для тебя, Мария, у меня всегда одно утешение, — усмехнулась она и поцеловала Марию Федоровну в щеку. — Ну, а Пете я в утешение сделаю подарок.

Сушкова положила на рояль ноты, скрученные в трубочку и перевязанные розовой шелковой тесемкой.

— Зачем мне ноты? Я уже полгода совсем не занимаюсь, — сухо сказал Петя.

— Зря не занимаешься. Теперь самое подходящее время уйти с головой в музыку, чтобы не видеть и не слышать. Ведь ты очень музыкальный… И потом — ты посмотри, пожалуйста, что это за ноты.

Она потянулась за нотами и заметила на рояле фотографию полковника Мокке.

— Мария! — почти вскрикнула Сушкова, отступая назад. — Откуда у тебя фотография этого?.. И почему на рояле? Я ничего тут не понимаю! Он же, Мокке, тихий убийца Николая Петровича. И его фотография у тебя на рояле?

— Полковник мне ее подарил. Она вам не нравится? Я ее заберу отсюда, — твердо сказал Петя и, положив фотографию в карман, направился к двери.

Уже из передней Петя услышал сочувственно прозвучавший голос Сушковой:

— Мария, подумай только, каким трудным для тебя сыном оказался Петр. Он очень похож на отца — такой же жесткий, шершавый. Помнишь, Павел Васильевич меня называл «флюидой»?..

«Да-да! Папа ее называл флюидой. Он еще объяснял мне: «Флюида — это, Петька, как туман. Схватишь ее в руку, сожмешь, держишь… А потом разожмешь, а на ладони ничего нет», — с удовольствием вспомнил Петя слова отца. И опять во дворе стал заниматься прежними хозяйственными делами.

Скоро из флигеля вышли Клавдия Григорьевна и мать.

— Был ты золотым пионером, послушным мальчиком, а что из тебя получилось… Матери сколько тревоги и огорчений! — на прощанье сказала Сушкова.

Петя промолчал.

Мария Федоровна, сменившая, по совету Сушковой, красную косынку на зеленую, повязалась ею так низко, что за краем косынки скрылись глаза и только торчал кончик ее небольшого прямого носа. В коротенькой рыжей кофте, с ведром в руке и лопатой она выходила в угол двора, где еще оставалась невырытая картошка, где уже не желтела, а серела перепутанная и полегшая ботва. Она бросала красноватые картофелины в ведро, уносила во флигель и снова возвращалась. Петю она умышленно не замечала.

— Мама, ты лопату не уноси. Дай я тебе нарою…

— Не обращайся ко мне, — не останавливаясь ответила Мария Федоровна.

У Пети в спальне было укромное излюбленное место. Из двух небольших окон спальни именно то окно, которое находилось подальше от Петиной кровати и выходило к заливу, на солнечный юго-запад, было отгорожено косо поставленным шифоньером, высокой этажеркой и большим фикусом в дубовой кадке. Раньше здесь стоял Петин письменный стол-недомерок, и сюда переносили его кровать в те дни, когда к Павлу Васильевичу из Ростова приезжали товарищи поговорить об искусстве, пересечь на моторной лодке залив и поохотиться в камышах за чирками… И вот тогда Петя переселялся в «зашифоньерную камору».

Сейчас «зашифоньерная камора» была завалена матрацами, подушками и теплой одеждой, которой вдруг у Стегачевых оказалось очень много. Мария Федоровна наконец собралась «приложить к ней руки»: развесить во дворе, проветрить и уложить в большой сундук… Не случайно она с самого утра просила Петю сделать веревку попрочней. Сушкова своим приходом сбила Марию Федоровну с намеченного порядка в работе. Копать оставшуюся еще в огороде картошку Стегачева принялась, наверное, больше потому, что не хотела сидеть дома.

Пройдя незамеченным в «зашифоньерную камору», Петя взял с этажерки из оставленных для себя книг тоненькую книжечку в мягкой обложке из меловой бумаги. Для него это была не первая попавшаяся книжка, а именно та, о которой отец не раз восторженно отзывался, которую не раз вместе с Петей читал и которую иллюстрировал для областного издательства.

Петя прилег на матрац и влюбленно разглядывал книжечку, не открывая ее. На светло-синем фоне лицевой стороны обложки был нарисован осенними красками русский пейзаж: просторная земля, темные перелески, свинцово-синяя холодная вода озер… В бездонно глубоком небе клипом на юг летела стая уток. Две передние утки, закусим клювами концы тонкого прутика, несли на нем распластанную лягушку. Ниже рисунка было написало: «В. М. Гаршин. Лягушка-путешественница».

Петя взглянул на обратную сторону обложки и улыбнулся, прочитав приписку отца к напечатанным словам «Для младшего возраста»: «И для нас с Петькой». Потом Петя принялся медленно перелистывать книжечку, внимательно разглядывая иллюстрации и вспоминая, что о них в свое время говорил отец:



«Петька, лягушку на суку мне не удалось нарисовать так, как бы я хотел. Она ведь, как барынька, нежилась под теплым осенним дождем. Она мечтала только о вкусных комарах и мошках. Она и квакала, когда ей было мокро и тепло, когда была сыта… Она бы и умерла от сытой жизни в своем болоте, да утки подняли ее на огромную высоту, откуда она увидела просторный мир. Она забыла, что не сама туда поднялась, что ей надо крепко держаться за тех, кто ее поднял. Она хвастливо квакнула людям, что это она все придумала, — и шлепнулась… Ну, а шлепнулась она у меня хорошо. Как следует шлепнулась! Ведь правда же, Петька?»

Петя сдержанно улыбался, вглядываясь в две картинки, отпечатанные на страницах разворота: на левой странице была нарисована распластанная, летящая вниз лягушка и утки, кинувшиеся ее подхватить, а на правой странице был нарисован грязный пруд, поросший камышом и чаканом, и на нем высоко всплеснувшиеся брызги и крутыми кругами разбегающиеся волны.

«Лягушка и в самом деле здорово шлепнулась!» — с удовлетворением подумал Петя.

Петя слышал, как мать входила и выходила в кухню и из кухни, как она там высыпала картошку, и та с добрым гулом падала на пол.

…Петя к отцу был привязан больше, чем к матери. У отца работа была интересней. В отцовском труде, в его разговорах всегда было что-то такое, что в живом воображении Пети делало жизнь увлекательной.

Петя до сих пор никогда не думал о том, кто ему дороже — мать или отец, не думал, кто из них лучше. Сегодня, после ссоры с матерью, с болью в сердце он впервые начал сравнивать мать с отцом и без колебаний стал на сторону отца.

«Ну почему она рассердилась?.. Потому, что я не дал ей спрятать от Сушковой портрет полковника Мокке. Она боялась сплетни, а я боялся, что она разорвет или сомнет его. Сплетни, какая ерунда! Люди думают о другом и за него идут на смерть».

«Петька, запомни, что смерти твоей я ни за что не перенесу», — часто говорила ему мать.

Петя вспомнил, что мать всегда старалась увести его подальше от похоронной процессии. О смерти мать говорила со знакомыми женщинами только тогда, когда Пети не было близко. Иногда она была неосторожна, и Пете приходилось слышать слова матери: «Вот и не стало человека. Только подумать!» Она качала головой и вытирала слезы. «Хорошо, что гроб в живых цветах и музыка…»

Отец совсем иначе относился к похоронным процессиям.

«Петька, — говорил он, указывая на покойника, — этот человек обязательно чего-то в своей жизни не доделал. Обидней всего, если он, Петька, не доделал чего-нибудь самого большого и самого интересного».

С сердечной теплотой Петя вспомнил, как однажды спросил отца:

— Папа, а какое самое большое дело?..

Павел Васильевич, нахмурившись, помолчал и потом просто ответил:

— Самое большое, сын, дело то, какое дороже всего родине и народу.

Через несколько секунд он добавил:

— Вот сейчас у нас война с фашистскими захватчиками, — разговор этот был в самом начале войны. — Защитить от них нашу землю и наши порядки — самое большое для нас дело.

— Папа, нужно умереть в бою, как Бакланов… Помнишь, в «Разгроме»? — спросил тогда Петя.

— Умирать не обязательно, но сражаться с врагом за народную правду надо так, как за нее сражались Бакланов, Чапаев, Гастелло. А уж если выбирать, какой смертью лучше умереть, то я, Петька, смерти медленной, с длинной подготовкой, со скучными охами да вздохами, страшно не люблю. У Бакланова, у Метелицы, у Чапаева смерть была красивой, стремительной. Они как будто через смерть перескочили, как через пропасть, и остались живы в памяти народной.