Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 146

— А знаешь, кто кого прижал к воде на Чиру?

— Кочетовцы Кудрявцева с его…

Мишка не договорил. С порога жена Матвея, погрозив ему и мужу веником, сказала:

— А ну-ка, оба в хату! Кому говорю? Разболтались не к часу…

Медленно слезая с лестницы, Матвей видел, что дед Никиташка с Ульяшкой и Маврой уже вышли со двора Аполлона, держа путь к Бирюковым. Дед и Мавра шли с пустыми руками, а Ульяшка несла под мышкой белый узелок.

— Что же у ней в том узелке? — Матвей задержался на лестнице и, забыв про жену, так широко открыл рот, что рыжая борода его сразу удлинилась не меньше, чем на два пальца.

— Ворона влетит! Идите, куда сказала! — рассердилась жена и, загоняя хозяина и гостя в дом, с огорчением говорила Мишке о муже: — Человек как человек: и умом, и ростом, и телосложением удался, а вот рот раскрывает, как воротá… Никак не отучу — чистое горе!

— Не бреши попусту. Лучше узнай мне, что в том узелке у Ульяшки.

— Дался тебе узелок! Мы вот сейчас с Катериной на Верхняки пойдем, — кивнула жена Матвея на дочку, когда вошли в переднюю. — Оттуда ворох новостей принесем.

Дочь Матвея, молодая рослая девка, рыжая, как отец, вынимала из печки кувшины с топленым молоком и ставила их на прочный низкий стол. Матери она ворчливо сказала:

— Уйдем в Верхняки, так этот кот, внучек ваш, все вершки поснимает… Вон два уже снял, нацелился на третий… Уйди, Бориска, не то рогача покушаешь… Господи, и когда эта речка уймется, в школу б тебя загнали ума набирать…

Бориска, спрятав ложку за спину, взглянул на деда: в доме он считался только с ним. Дед отмахнулся. Проталкивая Мишку в спальню, распорядился:

— И те, что снимают вершки, и те, что не снимают, — все чтобы уходили в Верхняки… Не мешайте нам…

Давным-давно в передней заглохли голоса жены, дочери и внука. Ушел и Мишка Мотренкин, начадивший в спальне дешевыми папиросами. Матвей снял с себя резиновые сапоги, отнес их в коридор, а вернувшись, прямо в штанах и теплом жилете лег на просторную деревянную кровать с выточенными шишками на высоких спинках. Его, никогда не курившего, раздражал табачный дым, и он думал:

«Мишка раньше ни за что не посмел бы закурить даже в передней, а теперь без спроса начадил в спальне… Видать, считает, что ему дадено этой властью понимать о себе больше… Заговорил об обмене и намекнул, что, если я не соглашусь, пойдет в совет просить семенной пшеницы… Там, говорит, кое-что имеется для бедноты и нашего брата — середняка… Сморчок несчастный! А откуда оно взялось в общественном амбаре? Об этом он будто и не догадывается! И зачем я его в дом пускал? Что он мне особого рассказал?..»

Матвею не хотелось признать, что о событиях минувшей ночи Мишка знал гораздо больше его. Он поклялся, что Гришка Степанов сложил буйну голову в Хвиноевой хате, когда был у Наташки на посиделках.

«А на черта мне такая новость? Кто тебя с нею ждал? — сердился Матвей на Мишку. — Про Аполлона спрашивал тебя — тык-мык и ничего не знаешь…»

И Матвей стал думать об Аполлоне. Странно, не любил он этого человека, но всю жизнь хотел быть таким, как он. Он и не пытался объяснить себе, как же это увязывается, да и не смог бы, потому что не был особенно умен. Чутьем разгадывал Матвей, какие хитрости пускал в ход Аполлон, чтобы в дому росло богатство. Но разгадывал всегда с опозданием и потому вечно злился на него. И все же, беря пример с Аполлона, он хоть и с опозданием, но умножал достаток двора и тогда с восхищением и завистью отзывался об Аполлоне:

— Башковитый, чертяка!

Несколько раз в жизни Матвей совершенно не мог понять Аполлона… Свергли царя Николая Второго. Матвей считал, что это брехня, и, доказывая свою правоту, говорил, что он служил в лейб-гвардии казачьем полку, сам стоял на часах у подъезда его императорского величества, стоял с обнаженным палашом… Посмел бы кто-нибудь свергнуть!..

— Сразу бы башка с плеч долой!



Аполлон тогда посмеялся над ним и сказал:

— Царь, Матвей, перевелся на пшик. Ты не тоскуй по нем. Ты знаешь Ивана Спиридоновича?..

Кто же не знал казака Ивана Спиридоновича, который сумел нажить две паровые мельницы, сменил казачье обмундирование на дорогой черный сюртук и кепку и разъезжал по хуторам и станицам один, в дрожках, похожих на седло. Да и сидел он в них, как в седле… Матвей не раз видел этого белобородого старика, тощего, как гончая собака, в сельскохозяйственном кредитном товариществе, на складе сельскохозяйственных машин, на посадке сосновой рощи около новенькой больницы, где должен был работать его сын — молодой врач. Старик мало с кем здоровался и все спешил.

— Знаю. А что? — спросил Матвей Аполлона.

— Вчера, знытца, в станице с ним отвел душу. Он сказал, что царь умным, деловым людям давно был помехой. Если, говорит, революция во всю силу разыграется, придется сцепиться с фабричными. Все придется поставить на кон… все… Пожалеем себя или свое добро — будем биты. Надо и в драке показать, что мы умней и сильней. На мелочь бы не размениваться… Я, знытца, подумал и согласился с ним, — закончил Аполлон.

— А я не согласный, чтобы над батюшкой-царем насмешки строили, — запротестовал Матвей. — Нам, казакам, он был хорошим. А твой Иван Спиридонович пошел к чертовой матери! Сам он лишился казачьего обличья и других толкает на это!

Помнит Матвей, что уже перед самой осенью приехал из Москвы сын Стефан, привез с собой Бориску. На Стефане уже не было погон жандармского вахмистра. Оставив Бориску у деда, он этой же ночью уехал, сказав на прощанье отцу:

— Нам, царевым слугам, надо в кусты схорониться, пока не поздно.

— От фабричных, что ль? — с тяжелым недоумением спросил сына Матвей. — Так у нас же их нету! — И стал убеждать сына недельку побыть в гостях.

— У фабричных тут союзники найдутся: кое-кто из фронтовиков к ним тянется. Нет, ты уж, папаша, меня не задерживай. За внуком гляди… Скажи, что привез его кто-то чужой… Скажи, что Бориска, видно, в беде отца-матери лишился… Да и царей со стены поснимай для спокойствия…

Матвей, конечно, не сразу, но «поснимал царей». На обструганных сосновых брусьях стены, на два аршина выше задней спинки кровати, и сейчас светлеют места, где десятки лет висели их портреты. К свержению Временного правительства Матвей отнесся с насмешливым хладнокровием.

— Оратели, крикуны… Как охрипли, так и кончилась их власть.

Тогда Матвею даже подумалось: покрутится жизнь и уляжется в прежние берега. Но «фабричные», которых он теперь называл большевиками, уже утвердились почти по всей России и теперь фронтом шли на Дон.

Аполлон впервые тогда пришел к нему во двор и, заикаясь, кричал:

— Почему не помогаешь нашим войскам остановить большевиков? Ты, знытца, по-старому на царя да на бога уповаешь?.. Завтра я веду в станицу своих вороных коней, а ты веди серого! Кавалериев не хватает нашим войскам. Не сиди, знытца, как гриб на пеньке!

— Да что, по-твоему, конь — это яичница жареная или чашка кислого молока? Ты найди кого подурнее! — отругнулся Матвей. Он не мог поверить, что и Аполлон поведет сдавать своих вороных. Но Аполлон сдал их на мобилизационный пункт.

Припомнил Матвей и такой случай. Чуть больше года назад, зимой, когда они с Аполлоном в толпе хуторян убегали от наступавших большевиков, Аполлон не на шутку удивил его: во двор, где остановились передневать, он сам зазвал двух офицеров и отдал им своих добрых коней, а себе взял офицерских, заезженных… Офицеры, прощаясь, называли Аполлона «дорогим папашей», записали, кто он и где живет, поцеловали. Аполлон вытирал глаза… Матвей все это видел из сарая, где стоял со своими лошадьми. Он тогда боялся, как бы его не заметили, и хоронился за арбами. Сберечь лошадей ему все же не удалось: по дороге домой их отобрали красные конники, которые спешили догонять белых. Сморкаясь, Матвей неумело плакал по лошадям. Аполлон назвал его «бестолочью» и бросил ему в лицо:

— В чьи руки попали твои лошади? Это ты рассудил?

— Ты змея, а не человек! — огрызнулся Матвей и, обращаясь к хуторянам, стоявшим около внезапно обезлошадевших саней, говорил: — Поглядите на этого душегуба: у меня коней забрали, а он лезет с рассуждениями!