Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 32

В газетах писали, что человек, покушавшийся на жизнь югославского короля, – Кирилл Кирчев. Об этом узнал и отец Кирчева. Из Варны был прислан на очную ставку одноклассник Кирчева. Он, конечно, отказался признать в папе своего товарища, с которым сидел за одной партой. А полиция к тому времен уже установила, что папа только два месяца тому назад посещал Болгарию и был в Софии.

«Естественно, меня допрашивали: зачем был в Болгарии? И я, следуя тактическим приемам коммунистов, обвиняемых на Кёльнском процессе – признавать только то, что известно полиции, – делал все, чтобы скрыть свои связи с Исполнительным комитетом Бюро ЦК БКП в Софии, с его военным отделом, делал все, чтобы не раскрыть явки, каналы и пароли в Софии, Граце, Белграде и Вене».

«После двухнедельных допросов в специальном помещении для истязаний полиция привела на очную ставку Крыстанова (того, который так яростно всего год тому назад сражался в Шанцелвирте). С ним обращались на “вы”, называли “господином”, “доктором”. Я, конечно, заявил, что не знаю его. Он тоже. “Господина доктора” не истязали. Его продержали два дня и отпустили, а меня перевели в Центральную тюрьму.

Положение мое очень осложнилось после бегства Крыстанова из Болгарии. Он свободно мог получить паспорт, но, испугавшись, предпочел перейти границу нелегально. Это послужило причиной ухудшения моего положения. Было сделано заключение, что переходят границу нелегально только коммунисты. В добавление к этому Крыстанов, оказавшись в Австрии, дал интервью прогрессивной австрийской газете “Дер Абенд” о ходе процесса. После интервью ясно было, что он закрыл себя въезд в Болгарию – но, как сказали наши товарищи, “зато открыл себе въезд в СССР”».

Страшен же был папин вид после побоев, вначале югославских, потом болгарских, если доктор Крыстанов предпочел бежать немедленно из Болгарии. Конечно, давая интервью, он понимал, что обретает единственный выход – укрыться там, где он будет недосягаем как для югославской, так и для болгарской полиции.

Только теперь, когда никого из упоминаемых лиц уже давно нет в живых, я понимаю, почему, если мама упоминала фамилию «Крыстанов», папа неизменно раздражался. Он не объяснял почему, и мама говорила:

– Но нельзя же, Здравко, так. Почему ты так неприязненно относишься к нему? Он хороший врач.

Папа глядел на маму и молчал. И я тоже думала, как мама. Правда – пока не увидела Крыстанова самого. Это было где-то в 1960-х годах, может, чуть раньше. Он встал из-за стола навстречу нам с мамой, и я почувствовала отвращение к его белесому бесформенному лицу, с маленькими внимательными глазками. Глазки, будто вдавленные в сдобу изюминки, поблескивали. Они были единственно живыми во всей его фигуре, а все неповоротливое, бесформенное толстое тело в белом халате было как из папье-маше. Пробыли мы недолго. Мне помнится, что папа не хотел его видеть и просил маму взять у него какие-то бумаги. Посылать шофера было неудобно. Мне он был физически неприятен, вероятно, обида, досада, презрение папы были столь сильны, что через семь лет после тех событий передались с кровью мне, при моем рождении…

«После получения обвинительного акта я должен был подумать, как себя вести на суде. В тюрьме я встречаю Трайчо Костова, и Недялко Желязкова и др. Все мы сидим в различных камерах, но во время прогулки можем общаться. Я заявляю, чтобы мне передали из “Общественной безопасности” мою сумку. В присутствии Костова и Желязкова я получил сумку. Все переплеты толстых учебников были изрезаны ножом, в выдолбленных пустотах сербская полиция оставила только нарезанные на мелкие кусочки немецкие газеты издания “Инпрекор”. Находящийся в тюрьме коммунист адвокат Иван Пашов советовал мне пройти как политическому, т. к. после амнистии буду освобожден, но если пройду по суду как уголовник, то должен буду отсидеть весь срок. Естественно, я не раскрывал своей деятельности даже перед коммунистами, потому что и среди них могли быть провокаторы, и предпочел, чтобы делу был дан криминальный ход. В противном случае должен был бы признать на суде то, что отрицал на допросах категорически – что являюсь коммунистом».

Однажды на прогулке один из охранников сказал, глядя на худого высокого юношу, с кровоподтеками на лице, еле ступающего под тяжестью железных цепей:

– Эй, парень! Давай выпущу тебя, пойдем по трактирам, наберем триста левов, и не вернешься сюда.

Что он хотел этим сказать? Подсказывал о решении суда? Да ему-то откуда знать? И все же папа надеялся на относительно мягкий приговор. Папа сидел за решеткой в зале суда (никто из родственников не присутствовал). Сидел опустив голову, сложив связанные руки между колен. Ждал приговора.

– Восемь лет. Уголовник с политической подоплекой. Или под залог в семьдесят тысяч левов.

Папа не шевелится, такую сумму взять неоткуда. Неужели восемь лет сидеть в тюрьме? Всю молодость. А как же мировая революция? Крах.

Адвокат настаивает, что при таком приговоре самый большой выкуп 3–4 тысячи, и то не деньгами, а под залог имущества.

Председатель суда заявляет:

– Подсудимый холост, знает все нелегальные пути, как только выпустим, он убежит, как убежал Крыстанов в СССР.





«Меня вели из суда, а в спину был направлен револьвер:

– Только сделай шаг в сторону – застрелю!»

Суд в Софии – большое белое красивое здание, как и полагается – с колоннами, с весами на фронтоне, с большими широкими ступенями по всей длине здания. Несчитанное число раз я проходила мимо этого здания, стоящего на одной из главных улиц. А тюрьма? Мимо нее я всякий раз проезжала – на машине, на вокзал, с вокзала. Иногда, возвращаясь с базара, мы с мамой, чтобы можно было сесть в трамвае, проходили одну остановку назад, и тогда, за маленькой речушкой, за небольшим мостом с четырьмя львами, я задевала взглядом обшарпанное угловое здание. Я не знала, что там. Но смотреть в ту строну было неприятно. И вот как-то в 1960-х годах, проезжая мимо, я услышала от своей двоюродной сестры Норы, дочери папиного брата Иордана:

– Это бывшая Дирекция полиции, здесь сидел твой папа.

Заметив мое не то чтобы удивление, а недоверие, смешанное с равнодушием, Нора спросила: «Ты не знаешь?». Тогда я еще не знала. Здание – коробка с множеством грязных окон. Решеток я на окнах не видела. Странная тюрьма. Она тогда сказала: «В подвалах лежал дядя». В подвалах… От суда до тюрьмы хода не менее получаса, может, больше. Что же, папу вели по улице? Шаг вправо, шаг влево – расстрел.

Папа снова сидит в тюрьме. Только теперь уже не пытают. Что он думает? Может быть, доволен, что не выдал ни одной явки, ни одного адреса, ни в Вене, ни в Югославии, ни в Болгарии? Ни одного! Осужден как уголовник. Тяжко! По ночам мучают кошмары… Днем читает, читает – в тюрьме, оказывается, была неплохая библиотека из книг, конфискованных у заключенных. Читает запоем. Помню, что о нем впоследствии говорили – все знает, о чем ни спросишь. Видимо, старался использовать с толком время, проведенное в тюрьме. Его выпускают под залог дома в Плевне только в декабре, перед Рождеством. Прошло семь месяцев.

Он опять в этом же светло-сером костюме в клетку, сверху легкий плащ. Через плечо – сумка с уже ненужными книгами. На улице зима. Его сопровождает в Плевну конвой. И вот встреча.

Цана, маленькая, худенькая, выходит за ворота и на глазах всей улицы обнимает сына. Смотрит ему в глаза, стараясь вобрать в себя всю муку, что вынес он. Под запавшими, потухшими глазами страшно черно. Чужой взгляд…

– Сынок мой, – говорит она. – Вот ты и вернулся.

Они забывают о любопытных. Первая спохватывается Цана.

– Пойдем в дом, – говорит она и захлопывает тяжелую калитку.

Теперь они в доме одни. Цана стоит, сложа руки, смотрит, как жадно ест сын. Потом садится рядом. Что-то нехорошо с сердцем.

– Ты что? – спрашивает сын.

– Ничего, сынок. Ты ешь, ешь. Я прилягу, немного разволновалась.

«Отказывались, не соглашались заложить дом, – думает Цана об Иордане и Ольге. – А он все это время в тюрьме, на цементном полу, в подвале…» О том, как избивали сына, мать старается не думать. Иначе – не выдержит сердце.