Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 60

Фицджеральд, мы помним, всегда внимательно читает рецензии на свои книги и склонен объяснять свою позицию, отчасти даже оправдываться, почти всегда признавая за критиком правоту. «Первая часть, романтическое вступление, — пишет, например, Скотт Менкену в ответ на его упреки (и упреки ряда других критиков) в логических сбоях, нарушениях причинно-следственных связей, — получилась чересчур растянутой и отягощенной подробностями, потому что писалась она много лет без единого плана…»

Единого плана действительно не было. Больше того: в течение десяти лет — возможно, этим как раз и объясняется столь медленный темп «роста книги» — Фицджеральд писал, по существу, разные романы. Менялся первоначальный замысел (да и был ли он?), менялись, о чем уже говорилось, и названия; окончательное было найдено лишь непосредственно перед публикацией в «Скрибнерс мэгэзин». В первом варианте главный герой — звукооператор из Голливуда, он совершил кражу и, скрываясь от американской полиции, путешествует вместе с матерью по Европе. Фрэнсис Меларки (так зовут героя) влюбляется в жену владельца роскошной виллы под Каннами и убивает свою мать, которая попыталась удержать сына от опрометчивого преодоления непреодолимых социальных барьеров; отсюда и заглавие этой версии — «Парень, который убил свою мать». Во втором варианте, над которым писатель работает летом 1929 года, впервые появляются известные нам персонажи романа «Ночь нежна» — начинающая киноактриса Розмэри Хойт, ее мать и Николь. Муж Николь, правда, — не психиатр, как в окончательной версии, а голливудский продюсер Левеллин Келли, отправляющийся поискать профессионального счастья в «старушку» Европу: в Голливуде он не у дел. Действие, как и в рассказе «Бурный рейс», завязывается на океанском лайнере: Левеллин Келли, как вслед за ним и Дик Дайвер в «Ночь нежна», влюбляется в Розмэри, после чего перед ней открывается дорога в мир кино. И только в 1932 году, отказавшись от первых двух версий — «сенсационного романа» и «романа успеха», Фицджеральд начинает разрабатывать окончательный план, в котором прослеживается довольно отчетливое сходство с тем романом, который мы читаем сегодня, в чем читатель может убедиться, заглянув в Приложение. Здесь впервые возникает мотив душевного заболевания Николь, прослеживается двойная связь — между Дайверами и Мэрфи и между Дайверами и Фицджеральдами, обозначены время действия романа (1924–1929 годы), возраст героев да и основные вехи сюжета будущей книги.

Как видим, роман писался не только долго, но и трудно. Читается же он на удивление легко; как принято говорить, на одном дыхании. Язык красив и изящен; «Ночь нежна», как никакой другой роман Фицджеральда, — свидетельство его стилистической зрелости, можно даже сказать — изощренности. Пейзажи, портреты действующих лиц, живые, емкие, запоминающиеся зарисовки и наблюдения свидетельствуют о богатой фантазии автора, изобилуют смелыми, нестандартными метафорами — примеры буквально на каждой странице.

Вот героиня — «злюка и недотрога» Николь: она «цветет улыбкой, смягчавшей ночную тень», а ее красота «клубилась вверх по склону горы, вливалась в комнату, таинственно шелестя оконными занавесками». А вот ее соперница — юная голливудская киноактриса Розмэри Хойт: «Ночь стерла краски с ее лица, оно теперь было бледнее бледного — белая гвоздика, забытая после бала». Про уже упоминавшегося весельчака и горького пьяницу музыканта Эйба Норта, который радуется, что «можно и дальше пребывать в состоянии безответственности», и которого Фицджеральд наделил некоторыми своими, далеко не лучшими чертами («Нельзя было позабыть о его свершениях, пусть неполных, беспорядочных и уже превзойденных другими»), сказано, что он «вот-вот потечет через край». А вот как изъясняется нелепый, но крепко стоящий на ногах Элберт Маккиско; в скором времени этому болтуну, пошляку и позеру предстоит завоевать литературную популярность: «Свои слова он произнес одной стороной рта, как будто надеялся, что они дойдут до миссис Маккиско каким-то кружным путем и это умерит их силу». Такое мог сочинить и Диккенс.

«Глаза сияли яркой, стальной синевой. Нос был слегка заострен, а голова всегда была повернута так, что не оставалось никаких сомнений насчет того, кому адресован его взгляд или его слова, — лестный знак внимания к собеседнику, ибо так ли уж часто на нас смотрят?» А это уже Дик Дайвер — сразу видно, во всем антипод Маккиско: честный, прямодушный, всегда готов протянуть руку помощи, умеет подчинить себе людей «с нерассуждающим обожанием», приветствует гостей «с горделивым достоинством». Вот только звезда Маккиско, который вытягивает шею как «принюхивающийся кролик», со временем взойдет, а звезда Дайвера, «зачинщика веселья для всех, хранителя бесценных сокровищ радости», закатится. «Неисчерпаемые запасы душевного запаса» исчерпаются…





Вот как выглядит опустевший зал ресторана на Ривьере, куда зашли пообедать Розмэри с матерью: «Сложный узор теней, падавших на пустые столы, беспрестанно перемешался оттого, что ветер лениво шевелил ветви сосен за окнами». В отличие от ветра посыльные в ресторане и отеле не ленились: «вольно носились по коридорам, точно тела в эфире, освобожденные от земной оболочки». Светский прием в доме, перестроенном из дворца кардинала Ретца, Фицджеральд уподобляет причудливому спектаклю: «Здесь было человек тридцать, главным образом женщин, и двигались они по этой сцене осторожно и нацелено, как человеческая рука, подбирающая с полу острые осколки стекла». Светский раут видится автору театральной постановкой, поезда же одушевляются; вот «сравнительная характеристика» поездов американских и европейских: «В отличие от американских поездов, что живут собственной напряженной жизнью, едва снисходя к пассажирам — пришельцам из мира иных, не столь головокружительных скоростей, — этот поезд был частью земли, по которой шел». Вот импрессионистические — в духе Клода Моне, Феликса Валлотона или Мориса Дени — пейзажные зарисовки: «…над морем, причудливо расцвеченным, словно сердолики и агаты детских лет, — зеленоватым, как млечный сок, голубым, как вода после стирки, винно-алым». Или: «На веранду главного корпуса лился из распахнутых дверей яркий свет, темно было только у простенков, увитых зеленью, и причудливые тени плетеных кресел стекали вниз, на клумбы с гладиолусами». А вот как, совершенно в духе Бабеля, описывает Фицджеральд южную ночь: «Ночь была черная, но прозрачная, точно в сетке подвешенная к одинокой тусклой звезде». И — любовное свидание: «Их укрыл мягкий серый сумрак душевного похмелья, расслабляя нервы, натянутые, как струны рояля, и поскрипывающие, как плетеная мебель».

К сожалению, «как» получается у Фицджеральда не в пример лучше, чем «что»; напомним читателю письмо Хемингуэя Скотту от 28 мая 1934 года: «Ты пишешь лучше нас всех, но растрачиваешь свой талант попусту». Роман — согласимся с общим «критическим гласом» — не удался, и дело вовсе не в том, что автор далек от социальных проблем «депрессивной» Америки, что в книге не ощущается заметного шага вперед по сравнению с «Гэтсби». Что в романе нарушены причинно-следственные связи и психологические мотивировки. Собственно говоря, их нет вовсе, психологические мотивировки отсутствуют, повествование рассыпается на отдельные сцены, по большей части ничем общему смыслу книги не обязанные. Непонятно, например, с какой целью возникает на страницах романа некий экзотический князь Челищев, который занят раздумьями о России, из которой ему удалось выбраться, ради чего пришлось застрелить трех красноармейцев-пограничников. С действием романа доблестный герой Белого движения не связан никоим образом; он так же неожиданно появится, как и исчезнет, и не он один.

Читатель так и не узнает, как развиваются отношения между главными действующими лицами: мы видим лишь основные вехи в этих отношениях, а не их динамику. Автор «распоряжается» чувствами героев, не впуская читателя в лабораторию этих чувств, не давая себе труда эти чувства развивать и обосновывать. Мы так и не поймем, чем вызвано изменение отношения Николь к мужу — от всегдашнего благоговения к «чем я хуже?». Так себе и не уясним, отчего Дайвер вдруг влюбился в Розмэри, к которой прежде был равнодушен. Останемся в неведении, за что убили весельчака Эйба Норта — надо полагать, за его «могучее непотребство»? Не поймем, по какой причине вдруг прославился бездарный пошляк Элберт Маккиско.