Страница 18 из 19
– Да-да, в самом деле, вы их видели утром.
Он привлек ее за спину, с усмешкой сильно обнял, и вдруг близкое лицо ее стало серьезным.
– При чем здесь рыбы? Я не хочу…
Однако, самоуверенный, избалованный, он чувствовал: она ждала, чтобы он поцеловал ее, а сопротивление было кокетливой попыткой разжечь его, продлить одурманивающие минуты перед сближением, которого хотели оба.
Некоторое время они, глядели в глаза друг другу, потом неспеша пошли вдоль забора мимо спящих хат с навесами дикого винограда над двориками. Здесь, в сплошном треске цикад, выделялось зудение комаров: она то и дело хлопала себя ладонью по локтям, по коленям, говорила капризно:
– Как они надоели! Почему они вас не кусают?
И он опять обнял ее, и опять она отстранилась, сказала по-прежнему капризно:
– Не надо же. Мы испортим все.
– Почему?
– Мы можем случайно далеко зайти… Разве вы отрицаете детскую игру? Ну, например, пускать зеркалом зайчиков? Как это прекрасно и невинно. Правда? Я не люблю грубую игру.
– Игру? – переспросил он. – Ах, да, ясно. То есть не совсем…
– Тогда пойдемте по жердочке через пропасть. Хотите? Когда вы балансируете над пропастью, замирает сердце: и страшно, и чудесно! Согласны?
И они пошли по дороге, обдаваемые зябким духом сирени.
– Я бы обняла этот куст, как сестру. Чувствуете аромат? – проговорила она шепотом. – Луна просто чародейка! Так хорошо, что я сейчас буду молиться, как монашенка.
– Монашенка? – повторил он добродушно. – Слушайте, вы мне голову заморочили напрочь. Я как на карусели. Вы начали невероятную игру, и я сейчас запрошу пощады.
– А вы знаете, мы с вами были бы плохие «он и она», если бы это, не дай Бог, случилось.
– Почему плохие?
Она засмеялась.
– На нашу так называемую семейную жизнь уходило бы слишком много душевных сил. Но в конце концов это интересно. Не люблю тихих мужчин и тихих девиц, ангелов во плоти!
– Поверьте, я ангел не очень тихий, – сказал он полушутливо и сзади за плечи повернул ее к себе, поцеловал легонько в края губ. – Вот видите, все время сатана где-то маячит за моей спиной, – сказал он, уже решительнее отклоняя ее голову, и опять поцеловал в сжатые губы.
Нетвердым движением она высвободилась, вопросительно, исподлобья вглядываясь в него, потрогала свой рот, проговорила:
– Разве так можно? Вы поцеловали меня как-то… странно.
– Сказочный разврат, – сказал он.
Они миновали улочку садов и пошли по набережной, в коридоре душных тополей, а над морем, за горизонтом время от времени мерцали молнии отдаленной грозы.
– Ах, какая тоска! – сказала она вполголоса. – Какая сладкая тоска в этой непонятной луне, в этих молниях, в том, как вы меня поцеловали…
– Простите, не понял.
Она не ответила и они остановились под огромным тополем и, она, с зажмуренными глазами откидывая назад голову, подставляя приоткрытые губы, сказала невнятно:
– Я еще хочу…
Он понял и шутливо повторил ее недавнюю фразу:
– Мы идем с вами по жердочке через пропасть. К чему это приведет? Обломится жердочка – и мы в бездне разобьемся о камни.
– Ну и пусть! – ответила она с каким-то вызовом. – В лунную ночь совершаются самые тяжкие преступления.
Он снова коснулся ее губ, чувствуя как они шевельнулись под его губами, выдыхая:
– Хочу преступления, хочу преступления…
И плотно прижималась к нему всем телом, закрыв глаза, терлась щеками и подбородком о его, ищущий рот, и раз, когда на миг он перестал касаться ее, она, попросила шепотом.
– Еще, еще… Господи, какие у тебя хорошие губы…
Он длительно целовал ее, гладил ее спину и бедра со снисходительной нежностью баловня женщин.
Внезапно она вырвалась, оттолкнула его и быстро пошла прочь по набережной, застучала каблуками, часто дробя лунную тишину ночи.
Он догнал ее.
– Подождите! Куда вы?
– Я не могу, – сказала она, задыхаясь. – Что вы со мной делаете?
– Да что случилось? Куда вы заспешили?
– Ничего не случилось. Просто пора уже сказать «до свидания».
– Сядем. Вот скамья. Сядем, пожалуйста.
– Мне хочется упасть на землю, а не сесть – сказала она с тоном насмешливо к нему. – Вы измучили меня.
Он так решительно сдавил ее, так притиснул к себе, что у нее синевато блеснули сжатые зубы, она выдохнула:
– Мне больно.
– Хорошая моя, вы рассердились?
– Я хочу, чтобы это было, – прошептала она ослабленно. – Или вы меня боитесь? Или себя?
– Перестаньте говорить глупости, – грубовато прервал он, все теснее обнимая ее, покорную, и вместе с ней качнулся к деревянной скамье под тополем.
Потом они сидели на этой скамье, и она непослушным голосом говорила:
– Ты хороший! Но почему так все получается? Я хочу, чтобы ты был сегодня, сейчас мой, а я твоей. Мой, понимаешь? Ведь это разные слова – «полюбить» и «влюбиться». Полюбить – это навсегда, на целую жизнь. А влюбиться – это как наваждение, как сон… на несколько дней, на одну ночь, на один час, и пусть будет как у нас, пусть так!..
И дышала на его руку, целовала в ладонь.
«Как это все театрально, – думал он с отвратительным самоунижением к своей невоздержанности. – Какие пошлости говорим, какие несуразности делаем. Кому это нужно – ей, мне? Любовная игра от крымской лени, и я изображаю сорокалетнего пресыщенного повесу, а она – женщину без условностей, обманывающую себя фразами о влюбленности. Прости меня, грешного, неужели так, в игровом обмане, мы пытаемся бежать от самих себя?»
Предел и надежда
Я пытался найти слово, а оно было связано с чем-то прощальным, с каким-то грустным значением, завершающим смысл, целую жизнь.
Неужели это слово – «последнее»? Последний час? Последний вечер? Последняя любовь? Последняя страница?
В этом слове должна быть в перелеске, на бугре полуразрушенная церквушка, пронзающая одинокостью среди полей, предзимний крик галок над заросшими бурьяном куполами и стальная темь пруда, старая плотина…
В этом слове – утрата надежды, затихающие шаги, обрыв следа впереди и такое безысходное состояние человека, вдруг узнавшего свой неизбежный день, и это несравнимо со всеми страстями человеческой жизни.
Но вместе с тем «последнее» – это предел, за которым неизбежность неведомого начала – новой земли, новой надежды, новой страницы?
Париж, воскресенье
Воскресный Париж безлюден. Все еще спят за плотно закрытыми жалюзи, за розовеющими занавесями мансард, спят и машины у обочин тротуаров, под платанами. Успокоено поблескивают, не отражая будничную толпу, витрины закрытых магазинов, и за опущенными решетками ювелиров дремлют драгоценные портсигары, золотые кольца, роскошные ожерелья, как-то потерявшие нужность в часы утреннего покоя вместе с этими словно брошенными машинами у подъездов домов.
В уже открытых уличных кафе столики по-раннему сдвинуты, стулья перевернуты, посетители редки: Париж спит часов до одиннадцати.
Ближнее кафе, куда я зашел купить сигареты, еще не заполнено, лишь трое посетителей пьют кофе подле стойки.
В углу дремотно шуршит музыка, сам хозяин, толстенький, добродушный, механическим ножом режет только что принесенные девушкой из соседней кондитерской длинные хрустящие булочки, подмигивает молодому человеку с тонкими усиками, говорит намекающе:
– …Ее оставил в постели? Выпьешь чашечку и опять к ней? Завидую тебе, Жан. Я уже старик для забавы. Мои воскресные утра – вот с булочками, и слава Богу…
Высокая девушка, принесшая булочки, проворно моет бокалы и смеется, поглядывая на молодого человека, говорит не без вызова:
– Ты только не замучай ее, Жан. Я думаю, ты все делаешь очень серьезно. Ты деловой парень.
Молодой человек молча кладет деньги на столик и, выходит, засунув руки в карманы узких джинсов, обтягивающих его спортивный зад.
Я тоже выхожу из кафе и иду по парижским улицам, довольный своей затерянностью в свободном одиночестве.