Страница 35 из 53
Бедные женщины не знали, чему верить. Луч отрады блеснул однакож у них в душе, и они, ободрясь немного, стали боязливо наблюдать за движениями своего грозного гостя. Наружность батька Пугача не предвещала ничего доброго. Мрачное лицо его с нахмуренными белыми бровями и во всякое время не развеселило бы никого, а теперь оно казалось вестником чего-то ужасного!
— Чего это вы оторопели! обратился к ним смеясь Кирило Тур. Батько пошутил, а у ннх уже и души нет. Давайте лишь на стол блинов горячих, а я попотчую гостей перчакивкою. Я вам говорил, что сегодня поиграю на коне по полю. Ну, вот приехали за мною казаки, да и все тут. А они уже и расплакались! Эх, бабская натура! А еще просят остаться с ними! Что за житье казаку с такими плаксами!
Батько Пугач сел за стол, перекрестился и начал спокойно есть блины. По его знаку, чура его также сел и принялся за завтрак.
Кирило Тур вышел из хаты и начал свистеть, призывая своего коня, гулявшего на воле, а чтоб успокоить мать, он, идучи мимо окна, затянул казацкую песню:
Но эта песня, неудачно выбранная, вместо того, чтоб успокоить, еще больше растрогала бедную старушку. Оставив свое дело дочери, она села в конце стола, за которым завтракал батько Пугач, и начала так горько плакать, что и железное сердце старого запорожца смягчилось.
— Не плачь, нене, сказал он; дурно слезы тратишь.
Под окном опять раздался звонкий, и на это время невыразимо печальный голос проходившего мимо Кирила Тура:
Сковорода опрокинулась у сестры его при этих словах. Она бросилась к матери, обняла ее и закричала:
— Мамо, голубонько! что с нами будет, когда не будет у нас Кирила!
В это время Кирило Тур вошел в хату, приняв на себя самый беспечный вид. Взглянув на эту сцену, он с удивлением пожал плечами и, расставивши врозь руки, сказал:
— Ну, что с этими бабами делать? И работу бросили! Уже правда, що только нагадай козі смерть, то наслушаешься крику. Что ж? разве мне самому печь блины для пана отамана? Полно, говорю вам, плакать! Давайте еще горячих блинов.
— Ну лишь одевайся, сказал батько Пугач. Я долго ждать не стану. А ты что за человек? обратился он к Петру.
Тот сказал ему свое имя и прозвище.
— А! ты сын того сумасшедшего попа, что вмешался не в свое дело! Мы ему скоро утрем нос! да и всем вам достанется на тютюн. Иван Мартынович уже тут. Скоро он вас научит, как пановать да гетманствовать.
В прежние времена Петро нашел бы слова для ответа грубому запорожцу; но потеря крови и продолжительная болезнь так его охладили, что он заблагорассудил лучше смолчать, нежели вступать в бесполезные споры.
Как только Кирило Тур оделся, Пугач и его чура встали, помолились образам, поблагодарили хозяйку и вышли из хаты.
— Кирило поклонился матери и сестре.
— Прощай, пани-матко! прощай, сестро! сказал он весело. Прощай, брат! обратился он к Петру, и быстро ушел вслед за своим гостем.
Мать и сестра бросились за ним, чтоб обнять его на прощанье, но он вскочил уже в седло, и начал так кружить и бросать во все стороны своего коня, что они не осмелились схватить ни за поводья, ни за стремя.
— Когда ж тебя, братику, ждать нам в гости? спросила сестра.
— Тогда я приеду к вам в гости, когда вырастет трава на помосте! отвечал Кирило Тур, сжал стременами коня, и полетел как вихорь.
Несчастные провожали его глазами, и, когда он совсем уже скрылся из виду, долго еще стояли, как окаменелые; наконец воротились в опустелую хату, и, казалось, готовы были умереть в рыданиях.
— Куда они его помчали, моего ясного сокола! говорила бедная мать, ломая руки.
— Не убивайся, пани-матко! сказал Петро. Они поехали в Романовского Кут. Кирило скоро назад будет.
— «Когда вырастет трава на помосте!» проговорила тихо сестра запорожца.
— Голубчик мой! сказала старушка Петру, сделай ты мне, несчастной матери, такую милость, пойди в Романовского Кут и посмотри, что они с ним будут делать. Ох, видно, он чем-нибудь провинился перед товариством, а у них нет жалости! пойди туда, мой голубь сизый, и хоть весточку принеси нам, жив ли он еще, не убили ли они его еще до смерти?
— Добре, пани-матко, пойду! сказал Петро, которого размягченная любовью душа живо сочувствовала их горести.
Мать и дочь проводили его с напутственными благословениями.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.
Тілько я, мов окаянный,
И день, и нич плачу
На роспуттях велелюдных —
И ніхто не бачить;
И не бачить, и не знае,
Оглухли, не чують,
Кайданами міняютця,
Правдою торгують.
Урочище Романовского Кут было всякому в той стороне известно. Поэтому Петру не трудно было найти его и во всякое другое время, а тем более теперь, когда все говорили об Иване Мартыновиче, который расположился с своими запорожцами кошем в этом урочище. Это был полуостров, образованный слиянием какой-то безымянной речки с рекою Остром. Несколько старых дубов, раскинувших свои темные ветви над водою, делали это место привлекательным и доставляли запорожцам прохладу.
Еще издали Петро услышал глухой гул множества голосов, подобный ярмарочному шуму. Подойдя ближе, он в самом деле увидел там род ярмарки. В Романовского Куте теснилось множество народу, одетого по большей части весьма бедно. Это были поселяне, привлеченные под Нежин щедростью Бруховецкого и обещанием предать им на разграбление Нежин, наполненный, по случаю наступающей рады, панами. Каждый вооружен был косою или топором; и это возбуждало в Петре предчувствие чего-то ужасного.
Местами меж народом стояли бочки с пивом, медом и водкою, — возы с мукою, пшеном и другими съестными припасами. Все это доставили в кош, из усердия к Ивану Мартыновичу, нежинские мещане, которых он обещал освободить от власти казацких старшин. Народ распоряжался напитками и съестными припасами, ни у кого не спрашиваясь, и хозяйничал, как у себя дома. Устроены были наскоро в земле печи. В одном месте месили ногами тесто для хлебов, в другом — жарили быка, там в огромных котлах варили кашу. Дым густыми облаками стлался над движущеюся толпою. Многие были заняты только отбиванием чопов у бочек и потчеваньем всякого встречного и поперечного. Иные валялись уже без чувств. Безумная радость блистала на всех лицах. Имя Ивана Мартыновича раздавалось повсюду. С поднятыми к верху чарками и шапками превозносили его доблести и отеческую попечительность о людском счастье.
Общему восторгу помогали бандуристы, которые, расхаживая промеж народом, напевали и играли на бандурах разные песни. Петро, углубясь в толпу и стараясь добраться до средины этого сборища, встречал самые противоположные зрелища. В одном месте собирался смеющийся кружок вокруг танцующих удальцов; в другом старики с поникшими головами обступали слепого певца, который в своей рапсодии припоминал им времена тяжкого ига польского и подвиги освободителя Украины, Богдана Хмельницкого. Некоторые, в избытке чувств, взволнованных больше напитками, нежели песнею, горько рыдали; но, в веселых и в печальных кружках, всех проникало одно господствующее чувство, — чувство ненависти к казацким панам. Бруховецкого называли вторым Хмельницким, который еще раз восстал против притеснителей, и дарует народу вольность.
Минуя и танцующих, и плачущих, Петро пробирался все вперед, ища глазами красных жупанов запорожских. Но, к удивлению его, до сих пор не мелькнуло еще перед мим ни одно кармазинное платье. Наконец очутился он на широкой площади, усыпанной песком и окруженной казацкими шатрами. Множество людей бродило по ней взад и вперед; только уже здесь не видно было ни повозок с провизиею, ни бочек с напитками, ни дымящихся печей. Теперь только заметил Петро, что запорожцы убранством своим вовсе не отличались от прочего народа. Их можно было узнать только по длинным чубам, небрежно спущенным за ухо, да по оружию, иногда весьма богатому. Виднее прочих были здесь городовые казаки, которых разноцветные жупаны мелькали в толпе довольно часто.