Страница 32 из 53
Как тень мертвеца нехотя оставляет могилу и является на зов чародея, так явилась на громовой призыв Гвинтовки его бледная княгиня. Подобно восточной рабе, поклонилась она гостям тихо и глядя в землю, и дрожащими руками стала покрывать стол белою скатертью. Красота рук у женщин самая долговременная, и руки княгини с сверкающими перстнями, чудными линиями мелькали в вечернем полусвете над движущимися складками скатерти.
— Не честь, не слава ли казакам иметь таких рабынь? сказал Гвинтовка, глядя на эти изящные руки. Сестра, племянница! Прошу до гурту. Сядьте и не заботьтесь ни о чем, как паны над панами. Вам будет прислуживать гордая польская пани, высокоименитая княгиня!
— Рыдван наш напугал твою княгиню, сказала Череваниха, и — в добрый час молвить — когда б с нею чего не приключилось от переполоху. Смыть бы ее святой водой, да пускай бы надела скорее сорочку назад пазухою.
— Э, сестро, отвечал беззаботно Гвинтовка, — мой голос поднимет ее и из мертвых! Не раз и не два игралась у нас такая комедия. Ты не гляди на это, что княгиня моя так смутна. Только скажу слово, тотчас развеселится, да еще и через саблю поскачет. Ведь наши ж казачки плясали под польскую дудку!
Как описать, что делалось на ту пору в душе бедной княгини, некогда богатой и сильной, как царица, а теперь одинокой и беззащитной, как невольница? Видно, она привыкла уже, сносить от своего нового мужа всевозможные оскорбления, потому что ни слезами, ни вздохом не выразила своего чувства. Она слушала слова Гвинтовки с таким видом, как бы они не к ней относились; только его грубый и гремящий голос видимо потрясал её нервы, как слабо натянутые струны.
— Ну, княгиня, продолжал он, ворочайся проворнее, докажи, что высокая порода на что-нибудь таки тебе пригодилась. Давай нам какой-нибудь настоянки, чи запеканки, только такой, чтоб и старость помолодела.
Приказание было исполнено, и княгиня, в качестве хозяйки, должна была выпить чарку сама, прежде нежели начала потчевать гостей.
— Пейте спокойно, мои дорогие гости, говорил Гвинтовка, не бойтесь, вража полька не отравит вас.
— А от них, не во гнев твоей княгине, этого ожидать можно, сказал Шрам. Может быть, батько Богдан до сих пор здравствовал бы, если б не водил сватовства с ляхами [94].
— Видишь, мое золото, сказал княгине нежный супруг её, видишь, каковы твои земляки! Благодари Бога, что я тебя от них избавил. Хоть, может быть, мои дубовые светлицы не то, что ваши волынские замки, да по крайней мере поживешь меж православным народом; всё-таки на том свете не так будешь смердеть далеким духом, когда позовут на суд Божий.
— Да по нашему ли она молится Богу? шепнула Череваниха брату.
— Оттак, сестро! отвечал он вслух. Неужели ты думаешь, что твой брат назвал бы своею женою нечестивую католичку? Уже не знаю, что там в душе у неё сидит, а она у меня и в церковь ходит, и крестится по нашему. Перекрестись, мое золото!
Княгиня, как дитя, перекрестилась по православному.
Она была самое жалкое существо между этими людьми, добрыми по своему, но жестокосердными там, где ими управляла народная ненависть, воспитанная в украинцах долговременными страданиями их под игом панов польских. Она подобна была воробью, попавшемуся в руки сельским мальчишкам, которые, по мифическому преданию, считают себя вправе делать с ним все, что только может придумать детская злость [95]. Она не ведала, как несправедливо, как возмутительно было для большинства необузданное господство панов и шляхты в Украине; ей не входило в голову, среди блеска, роскоши, приятных бесед и танцев, что от этих веселостей обливаются кровью тысячи сердец, столь же чувствительных, как и её собственное, что вражда к её сословию и племени всасывается подавленною толпою с молоком матери, что кругом высоких, звучащих музыкою палат, растут и мужают в убогих хатах мстители, и что прольются реки шляхетской крови за серебро и золото, извлекаемое из шляхетских имений. Веселая, добрая, щедрая, она далека была от мысли, что участвует в тяжких преступлениях против человечества; и даже теперь, неся жестокую кару за них, она не понимала, за что судьба послала ей такую участь. Она тем более была жалка, что не понимала этого!
— Ну, прошу ж за стол, дорогие гости! говорил Гвинтовка. Давно мой покут не видал таких гостей.
Гости уселись за стол, освещаемый серебряным каганцом, и Шрам, благословя пищу, взялся за ложку, как со двора кто-то отодвинул кватирку [96], и закричал громко: Пугу!
Шрам бросил на стол ложку и молча глядел на хозяина.
Хозяин видимо смутился и не знал, что делать: отвечать ли на запорожское приветствие, или успокоить своего именитого гостя.
— Пугу! раздалось под окном громче прежнего, и в форточке мелькнули чьи-то белые усы. Чи ты спишь, пане князю, чи уже так загордился, что не хочешь пустить и в хату доброго человека?
— Прошу, прошу, пане отамане, отвечал Гвинтовка. — И хата, и хозяин — все твое.
— А собаки ж у вас не кусаются?
— Вот славно! а на что ж поется в песне:
— А кошки у вас не царапаются?
— Бог с тобою, пане отамане!
— Теперь чёрт знает, как стало на Украине. Сечевик не во всякую хату суйся.
— По крайней мере, моя хата отворена для добрых молодцов настежь.
— Так это ты так не водишься с запорожцами? отозвался тогда Шрам.
— Эх, батько! отвечал покраснев Гвинтовка. — Запорожец запорожцу рознь. Это — батько Пугач, старец сечевой. С ним поневоле надобно ладить. Теперь у нас в Украине все так перепуталось и перемешалось, что прямою дорогою никуда не проедешь. Мы утрем запорожцам нос, как только возьмет наша; а теперь идти им наперекор трудно: теперь они в особой ласке у царского величества, и царь делает для них все, что ни попросят.
— Не идти ж нам с тобою по одной дороге, сказал Шрам.
Тут в светлицу вошли два запорожца: один седой старик, другой еще очень молодой казак. Это был известный на Сечи батько Пугач, старейший из запорожских старцев, со своим чурою. Его-то именем, если помните, Черногорец думал унять своего побратима от любовных дурачеств.
Физиономия Пугача была выразительна и мрачна. Белые брови повисли над глазами и почти закрывали их; лоб и все лицо покрыты были сабельными рубцами и глубокими морщинами. И атаман и чура одеты были в простые сермяги, а сорочки их, по-видимому, никогда не знали мытья. Напротив, вместо мытья, запорожцы опускали свои сорочки и полотняные шаровары в жидкий отстой дегтя, и таким образом, благоухая кругом на далекое пространство, носили их до тех пор, пока они не расползались на теле. Батько Пугач принадлежал к самым суровым рыцарям своего ордена, отрицавшегося мира и всех удобств жизни. Он смотрел диким боровом и носил платье грубое и запачканное, как щетина. Не смотря на это, хозяин встретил его с особенным пошанованием и просил садиться за стол.
— Не сяду! отвечал батько Пугач, стоя посреди светлицы.
— Отчего ж не сядешь?
— Оттого, что у тебя добрым людям такая честь, як собакам.
— О каких это людях ты говоришь?
— Да хоть бы и о тех, что за воз дров платят по пяти пар волов. Да вот и они сами идут поклониться твоей панской милости.
Дверь отворилась, и несколько человек нежинских мещан вошло в светлицу.
— Ну, скажи, продолжал Пугач, за что ты заграбил у них скот?
— За то, чтоб не рубили моего лесу.
— Да ведь они не в твоем лесу рубили, а в городовом.
— В городовом, ей Богу, в городовом! говорили мещане, кланяясь Пугачу и Гвинтовке.
— Вот славно! сказал Гвинтовка. С которого это времени моя займанщина сделалась городовым лесом?
— Да это, пане, по твоему она твоя, а по нашим магистратским записям она наша, Бог знает с какого времени. Еще как только батько Хмельницкий выгнал ляхов из Украины, то зараз и дал нам привилей «осягнуть под город Нежин поля, леса и сеножати, якии сами улюбим», и до сих пор стоят еще знаки, что постановили наши бургомистры.
94
Преждевременную смерть Хмельницкого приписывали отраве, всыпанной в напиток гостями — поляками.
95
Старухи бают детям, что будто бы воробьи, летая вокруг распятого Спасителя, чирикали: Жив! Жив! А жиды, слыша это, принимались мучить Его снова.
96
Форточка в окне.