Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 76

Вернулся домой и долго не мог заснуть. Потому было не сомкнуть глаз, что опять во мне работали, крутились жернова, и, как бабочку в сачок, хотелось поймать догадку, разгадку, которая заставила бы меня поступить как должно.

Я знал, что на кухне, прислонив к стеночке костыли, как всегда, сидит возле окошка мой Кузьма Георгиевич, покуривает, тяжело дышит и смотрит в окно, и взгляд его, наверно, обращен не в будущее, а в прошлое... он вспоминает жизнь, как будто бы перелистывает старые альбомы.

Я помню эти большие альбомы, он показывал и рассказывал мне о них. А как он обрадовался однажды, когда позвонил ему ночью ученик и прокричал в трубку, что сын родился только что и назовут его Кузьмой. И тогда Кузьма Георгиевич уже больше не мог сидеть на кухне. Осторожно, чтобы не разбудить жену, прокрался в комнату, достал из шкафа старые свои альбомы, начал их листать — от поздних фотографий к началу жизни, к юности, к детству.

Альбомы были тяжелые, и Кузьма Георгиевич испытал странное чувство: ощущение жизни на вес. Одни альбомы потянули столько... а другие вот сколько... А вот если взвесить... Абсурдным показался ему тогда ход мысли, и все-таки, раскладывая альбомы на столе, он продолжал думать: «А что, собственно, нужно взвешивать? Дороги, которые я исходил с теодолитом? Ордена и медали? Или, может, деньги, которые я заработал?.. Нет, не то. Вот если бы можно было взвесить самые трудные и самые легкие годы и сравнить, тогда бы еще кое-что получилось в ответе...»

И, перелистывая страницу за страницей, возвращаясь к юности, к фотокарточке голенького карапуза, Кузьма Георгиевич все искал в себе то, что могло бы оказаться самым весомым в жизни. В голову лезло всякое: и прожитые годы, и знания, переданные в наследство следующему поколению, и многое еще, о чем часто говорят, чем утешаются старики, но в тот раз все показалось обычным, банальным, затертым, как старые документы. За грудной клеткой, где-то в области сердца, что-то томилось, ждало, грустило и радовалось при каждом новом памятном фотоснимке: вот с друзьями на рыбалке, а вот загорелый бородач стоит над скалами, а вот с женой на палубе белого парохода, а вот в шапке и фуфайке молодой мужчина в сосновом лесу, с автоматом на груди, рядом два друга, два партизана... все трое улыбаются, и душа нараспашку, как у новорожденных. Еще никто не знал, что через двадцать минут бой, и не станет двоих друзей, и ударят осколки по ногам Кузьмы Георгиевича, а взрывная волна зашвырнет его в какую-то яму, и надолго придет беспамятство.

И Кузьма Георгиевич подумал: «Что я делал бы без моей памяти? Только в ней теперь вся прошедшая моя жизнь. Вот что самое главное — память. И та, что в голове, и та, что в сердце, — память сердца...» И наконец-то пришло самое точное ощущение того, что же надо было бы взвесить на весах времени и пространства, на людском ли, на собственном ли суде своей совести. И это чувство умещалось в одно слово, самое стародавнее, показавшееся теперь самым своевременным и современным, хоть и означало оно что-то необъяснимое, но остро ощутимое. Кузьма Георгиевич даже прошептал: «Душа. Я прожил с душой мою жизнь. Она страдала и радовалась... все в нее вместимо... Вот если бы Володька не позвонил мне сегодня насчет сына, умерла бы какая-то часть моей души...»

А сегодня я подумал, что часть моей души умерла бы, не встреться я с Никитой Славиным, а потом с Лобовым. А как умирала моя душа после встречи с Глебом под мостом...

Полежав еще немного без сна, я натянул тренировочные брюки, тапочки и вышел на кухню. Кузьма Георгиевич и в самом деле сидел у окна и курил. Коротенькая трубочка была зажата в руке так, чтобы в любой момент можно было спрятать ее от жены. Курить ему категорически запрещали врачи.

В кухне, как и во всей квартире, было очень тихо — все уже спали, только из крана медленно капала вода да в трубах парового отопления или водопровода что-то иногда урчало и постукивало.

— Что тебе, опять не спится? — спросил Кузьма Георгиевич.

— Не знаю, — ответил я, закуривая. Мы помолчали, потом я сказал: — Вот думаю, может быть, бросить педагогику, может, самому пойти еще поучиться.

Кузьма Георгиевич попыхтел своей трубочкой.

— Что так? — спросил он. — С ребятами не управиться? С тем парнем, который ударил?

— Да нет, — ответил я, — это уже позади. Он помог мне взглянуть на себя со стороны, понять кое-что. В общем, не судьба...

— Тебе, конечно, виднее, — сказал Кузьма Георгиевич, — только ты еще подумай. Судьбу свою нелегко разглядеть. Да и куда нам всем бежать от своего дела?





— А вы верите в судьбу? — спросил я.

— В судьбу? Да как сказать? Вот взять, к примеру, мою жизнь. Все в ней сложилось как надо, как мечтал, хотел, предчувствовал. Главное — не отступаться от своей судьбы, не предавать ее, и она вывезет, обязательно вывезет. В полном соответствии с твоим характером, если можно так сказать.

— А вы-то сами прожили в полном соответствии со своим характером? Вы довольны им?

— Жизнью — да, а характером — нет.

— А вот если бы вам начать жить сначала, что бы в своем характере вы хотели изменить?

Он недолго подумал. Седенькие волосы вокруг его лысины чуть-чуть колебались от потока воздуха из открытой форточки.

— Сначала, — сказал он, — в молодости, я был очень застенчивый, особенно с девушками. Да и во всем другом. Все мне казалось, что я хуже других — и неумный, и невежественный, и растяпа. Это мне очень тогда мешало. А потом, в старости, появилось другое: самодовольство. Если сказать тебе совсем откровенно, то мне это мое самодовольство противно. Иногда мне кажется, что я такой умный и даже мудрый, что все меня любят, особенно мои ученики, что все уважают. А сам я совсем не уважаю самодовольных стариков, тех, что кичатся своим жизненным опытом.

— А разве это плохо — иметь жизненный опыт? — спросил я. — Вот меня сейчас жизнь хлопнула, а все, быть может, оттого, что опыта не хватает. Я раздваиваюсь. Вот решил бросить работу, а разум не велит, притормаживает, убеждает, хоть я понимаю — надо уйти. Нужно сделать заход в другую сторону, пока еще молод и могу попытать свои силы в разном, а главное, пока еще работа не утомила настолько, что начинаешь думать, как бы дотянуть до пенсии.

— Ну, это тебе еще не грозит, Леня.

— Грозит, Кузьма Георгиевич, еще как грозит. Не я себе напомню, так мне напомнят. Ученик, который треснул меня по башке, не только оправдался, но еще и предъявил мне обвинения. Я врун. Часто говорю одно, а делаю другое, приспосабливаюсь к обстоятельствам, ко всяким «надо». Я учу жить так-то и так-то, а сам живу иначе...

— Не всякий способен предъявлять такие требования. Это и смело и хорошо. Он максималист, как и должно быть в юности. А тебе почаще надо доверяться простейшим вещам, своей природе, как, бывало, заплутавшие ямщики доверяли чутью лошади. Но важно, чтобы чутье не поросло жирком. Это хорошо, Леня, что жизнь тебя ударила сейчас...

Я стоял, а Кузьма Георгиевич сидел на старом, низком своем табурете, держал трубочку в тонких, как будто даже прозрачных пальцах, поворачивал трубку то так, то этак, и показалось мне, что сидит передо мной еще один горшечник, обминающий глину для особого, небывалого и в то же время похожего на многие тысячи своих собратьев сосуда. Он говорит, преодолевая одышку, будто поднимается в гору, и вот они — последние метры подъема, невозможно трудные и желанные.

— Я хорошо знаю, что такое стоять, как говорится, голеньким перед всеми четырьмя сторонами света и не знать, куда же... Однажды я заблудился в тайге. Болотца, топи, бурелом невпролаз, серая хмарь над головой, мошкара — чудовищно. Я уж было думал — конец, но выполз. Представь себе, вывело меня из гибельной чащобы какое-то особое, я бы сказал, звериное чувство. Я выбрался к речке и на берегу увидел бревенчатый домик, то ли избушка старателей, то ли охотничья. Во всяком случае, там я нашел и еду, и спички. Все было аккуратно завернуто, запаковано, спрятано в печурку, как будто кто-то знал, что я приползу полуживой. Эта еда и огонь для другого в общем-то обычны в тех краях и тех условиях. Это спасение и другим и себе. Но тогда меня, полумертвого, это так поразило, что я расплакался. Тот неведомый человек стал моим кровным братом, и вообще тогда все люди показались мне кровными братьями. Так бы и должно быть всегда и всюду, а получается... Получается, что там, где нас мало и очень трудно бороться за жизнь, мы понимаем это кровное родство как непреложный закон. А где много людей, ценности такого рода падают. А население земли растет. Что же будет, если мы так обесценим естественные, простые и вечные наши ценности взаимовыручки, помощи, сочувствия, соучастия?.. Вот я уже сколько месяцев жду, чтобы ко мне кто-нибудь пришел из моего института, где я проработал всю жизнь. Жду-пожду, а их нет. Я понимаю — заняты, у всех семьи, дети, заботы. Но все-таки надо, чтобы пришли. Я ведь скоро умру.