Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 15

Изможденный, малолетняя уродица, пузатый старик в очках, Марк Дикий. И… он. Не помнящий собственного имени, не способный видеть себя, понятия не имеющий о том, кто он-то сам такой…

Пятеро.

Где-то недалеко, но вне пределов его видимости, забухали мерные лязгающие удары, и от этого буханья, с каждой секундой становящегося все громче и громче, во рту у него появилась тревожная горечь. Старик и девочка встрепенулись, Марк Дикий сжался, как перед рывком, которому, конечно, не было суждено осуществиться. Даже полутруп пошевелился.

И тут из глубокой темной ямы, вокруг которой они стояли, потянулся, как дым, к ночному небу тонкий и прерывистый детский плач…

Я вывалился из этого муторного сна в реальность как в холодную воду. Свесив ноги с кровати, некоторое время отфыркивался, пытаясь утереть с лица обильный пот. Сердце колотилось так, что удары отдавали в затылок.

Ну и сон! Не обычный кошмар, нет. Никаких ведь ужасов мне не привиделось, а отчего-то так скверно и тошно… как будто падали наелся.

Это ж надо такому присниться, будто…

Тут я замер на краю кровати, отчетливо вдруг осознав, что ни черта я из этого своего сна не помню. Тьфу ты…

Я отдернул штору, снял с окна плотное шерстяное одеяло. Намного светлее в комнате не стало – утро было серенькое, тусклое, мелкий дождик тоненько барабанил по листве тополей во дворе. Проходя в ванную через комнату папахена, я ткнул кнопку телевизора. Она пусто щелкнула – только и всего. Рано еще, значит. Электричество пока не дали. Его у нас дают обычно на полтора-два часа утром и на столько же вечером. На часы, висевшие пыльным колесом над этим самым телевизором, я, конечно, даже и смотреть не стал. Толку-то… Батарейки давным-давно сели, а покупать новые… это теперь дорогое удовольствие.

Свечку – чтобы умыться – я зажигать не стал. У меня только один огарок остался, а папахен из рейса раньше завтрашнего вечера не вернется. Да и не нужна мне она, свечка. В плотной темноте ванной я давно приноровился действовать на ощупь. Крутанул вентиль – кран недолго поурчал, затрясся и принялся плевать мне в ладони остро пахнущей металлом водой. Я умылся, выскреб из коробки остатки зубного порошка, почистил зубы.

Только я закрыл кран, как за стеной, на кухне что-то грохнуло, зазвенело… Бухнули в стену один за другим несколько ударов. И опять раздался лязгающий звон.

Подтянув трусы, я потащился на кухню. Мимоходом опять попытался включить телевизор, пощелкал кнопкой (она, бывает, заедает) – безрезультатно. Однако раненько я сегодня вскочил все-таки…

На кухне я первым делом, само собой, раздвинул шторы – замутненный дождевой влагой свет потек через окно. И я увидел, как на полу крутилась, чуть подпрыгивая, эмалированная миска – словно мгновение назад упала. Только упала она, конечно, много раньше. И оставь ее так, будет крутиться до вечера. Я поднял миску, поставил обратно на полку. Тотчас со стола поднялась в воздух большая металлическая кружка и чинно так поплыла мимо меня в комнату. Я ее поймал, вернул на стол, и тогда начал приподниматься с плиты чайник, кренясь на сторону, разливая воду из короткого носика. Чайник я подхватил и переставил на другую конфорку. Попытался зажечь газ – и это у меня получилось. Газ, выходит, уже дали. Следовательно, и электричество скоро врубят.

Пока я следил за закипающим чайником, кружка на столе опять вздрогнула, чуть подскочила и опрокинулась.

Что-то разыгралась сегодня шумелка… Обычно поспокойнее. Ну, позвенит посуда на полке. Ну, занавески в отсутствии сквозняка поколыхаются. Сигаретка по столу покатается. У нас это явление так называется – шумелка. Реже – барабашка. Или, вот еще слышал, полтергейстом кличут, но это совсем редко. Устаревшее название. Говорят, выпускают приборчики, которые глушат это дело, как-то они особым образом на магнитное поле влияют… Но, во-первых, приборчики эти недешевы. Во-вторых, для них батареек не напасешься. В-третьих, приборчики не очень-то и помогают – только немного снижают активность. А в-четвертых, кому и когда шумелка серьезно навредила?.. Максимум – по кумполу кастрюлькой долбанет. Она ж безвредная, шумелка. Это вам не скверник какой-нибудь. И не шатун… Не бес и не гадина… Не зверье, одним словом.

Вскипел чайник, и я заварил себе чифирьку. Правильного чифирьку, как папахен научил – с солью, с сальцем, такого чифирьку, что с первого глотка пробирает лучше всякого спирта. Папахен у меня дальнобой, он много чему научить может. Он в рейсах такого повидал… Кому другому на целую жизнь хватит. А то и на две – папахен в рейсы ходит столько, сколько я себя помню. У него нога в двух местах прострелена, половина головы седая. Седина – это от встреч со зверьем, конечно. Ну а ногу ему обычные бандосы продырявили.

Я отхлебнул чифиря, закурил. Шумелка понемногу успокаивалась. Следующий период ее активности наступит ближе к ночи. Вот скрипнули полы в папахеновой комнате, глухо проныла пружина в его диване… И улеглась в пустой квартире тишина. А, нет – с тихим шорохом качнулся еще на стене фотопортрет мамы с черной ленточкой, перетянутой через нижний уголок…

Этот портрет – порядком выцветшая уже фотография в простой незастекленной рамке – единственное, пожалуй, что осталось нам с папахеном от мамы. Портрет да еще этажерка с книгами в моей комнате. Все остальное пришлось продать, когда у папахена с работой были проблемы. Книги бы тоже продали, но их никто не хотел покупать.

У мамы волосы до плеч. Белые, точно выгоревшие на солнце, они несильно всколыхнулись от легкого ветерка. Почему легкого – потому что мама смотрит навстречу этому ветерку, прямо в объектив, и не щурит глаза. Глаза ее широко раскрыты, и в них такая… спокойная улыбка, точно мама видит перед собой что-то очень хорошее. Сразу понятно, что фотография сделана давно. Еще до того, как все это началось…

Мама преподавала литературу в школе. В нашей школе, где и я тоже учился. Три года при ней, остальные три – когда ее не стало.

Она погибла почти сразу же, как только наш мир начал меняться. Одиннадцать лет назад.

Хотя, если по правде, началось это не одиннадцать лет назад, а еще раньше. В лохматом две тысячи одиннадцатом. Тогда весь мир отчего-то уверовал, что год две тысячи двенадцатый есть самый распоследний в истории человеческой цивилизации. Что, мол, двенадцатого числа двенадцатого месяца двенадцатого года наступит всему голубому шарику решительный и окончательный кирдык. Апокалипсис то есть, если по-научному. Откуда это пошло, я, честно говоря, не вполне отчетливо помню. Вроде какой-то там древний календарь откопали то ли в Африке, то ли в Америке. Нормальный такой календарь, солидный – не на год, не на десять лет и даже не на столетие. Начинавшийся вообще невесть когда, а заканчивающийся аккурат двенадцатого декабря две тысячи двенадцатого года. Вот поэтому тогдашняя великомудрая общественность и сделала вывод: раз календарь закончился на двенадцать-двенадцать-двенадцать, значит, и нет шансов у нашей планетки просуществовать хотя бы пару минут после наступления этой даты. Смешно, ей-богу. Может, тому древнему чуваку, который высекал в камне календарь, лень стало дальше две тысячи одиннадцатого года долбить долотом… или чем он там долбил. Может, какое-то более важное дело его отвлекло – жена на охоту отправила или война началась. Ну, не суть…

Гораздо интереснее то, что тогда, в две тысячи одиннадцатом, природа принялась с энтузиазмом подкидывать населению многочисленные подлянки, как бы в подтверждение грядущего конца света. Горели леса; цунами и тайфуны уничтожали целые города, безвозвратно топили острова; вулканы просыпались, чтобы извергнуться и затянуть тучами пепла небо над целыми континентами… В тех частях света, где никогда не видели снега, мели метели и от морозов трескались стекла, стены домов и дорожное покрытие. Там, где привыкли к лютой затяжной зиме, до января стояла теплынь, и фруктовые деревья принимались плодоносить второй раз за год.