Страница 5 из 39
– Мать вышивала?
– Не, Любашка поднесла, ее подарок! – небрежно бросил Станька и отвел глаза. Взглянул еще раз Олекса, хотел крякнуть – и ничего не сказал, занялся опояской.
Молча, посапывая, надел праздничный цветной зипун – такого Любашка не подарит! Кунью шубу, крытую вишневым сукном, с откинутым бобровым воротом, алую шапку с разрезом впереди и соболиной опушкой, зеленые, шитые шелками, рукавицы. Новая девка, посланная прибрать за мужиками, еще больше расширила глаза, увидав Олексу, изодетого в дорогие порты [14]…
Из бани, отдохнув, просохнув, выпив квасу домашнего (Ульяния мастерица была готовить квасы всякие: из листа, дробины, хлеба, медовый, морошковый, брусничный, клюквенный, весной из березового соку – не перечислить все-то враз!), отправился Олекса в церковь. Свою, Ильинскую.
Церковь была небольшая, чуть приземистая, тяжелая снаружи и очень уютная внутри, с алтарем, как бы вдвинутым в тело храма. Крепко сложено!
Неровные широкие швы обмазки путаным узором обегали серовато-розовые глыбы плитняка и тонкие ряды плоского кирпича – плинфы. Узкие, расширенные кнаружи, чтобы забрать больше света, окна приветствовали Олексу блеском слюдяных оконниц. «Кровлю перекрыть надо, – хозяйственно подумал он, оглядывая храм, – купол-то хорошо позолотили, колькой год, а все как словно новый!»
Войдя, Олекса пробрался вперед, то и дело кивком головы раскланиваясь со знакомыми уличанами, перебрасываясь вполголоса то с тем, то с другим.
– Творимиричу!
– Как путь?
– С удачей?
– Ничего, спасибо! Бог миловал!
Став на свое место, он перекрестился, обвел взглядом простые некрашеные тябла иконостаса, строгие лики икон, знакомые с детства и потому дорогие, не утерпев, глянул вкось, в толпу молящихся жонок, поймал нечаянный взгляд Таньи, Домашиной сестры, чуть заметно кивнул и тотчас отвел глаза: заметят старухи, наговорят с три короба…
Отстояв службу, подошел к отцу Герасиму под благословение и после уставного «Во имя отца и сына и святого духа» с удовольствием услышал:
– С приездом, Олексе Творимиричу!
– Спасибо, батюшка! Соблаговоли ко мне завтра на стол!
Отец Герасим кивнул согласно, много говорить в храме было неудобно.
Из церкви пошел к тестю. Долго стучал у ворот – и днем запирается!
Псы заливались во дворе. Наконец послышалось:
– Кто таков?
Усмехаясь, ответил:
– Зять, Олекса!
В минуту распахнулись ворота, сам Завид, исправляя неловкость прислуги, вышел на крыльцо, охая, качая головой; сделал движение подхватить Олексу под руку. Олекса только бровью повел.
Зашли в горницу. И сразу, за медом, не утерпел Завид:
– Ну как? С товаром?
Олекса уж третий год возит сукна Завиду. Нынче и сам начал приторговывать – через Нездила. За многое брался. А Завид стар, жаден, да уже и под уклон пошел, не уследит за всеми изменениями цен, дело начинает плыть у него мимо рук…
От Завида – к брату, Тимофею. Тот встретил по обычаю хмуро, пожаловался на болезнь. Посидели. Будто и не рад брат, а все ж таки всего двое их осталось от всей семьи, сестра не в счет, у той воля не своя, мужева. Всего двое. И хоронил Творимира не Олекса, а Тимофей, вечно хворый, вечно недовольный, хоть и большую долю получил в наследстве, хоть и не ездит, не рискует, как Олекса, а дома сидит – все-таки брат!
Сердится, что мать у него живет, у Олексы…
Тимофеиха внесла кувшин и серебряные чарки.
– Ты мое заможешь ли пить? Поди, Фовра, меду принеси!
– Ницего, замогу! На корешке настоено… Словно на калган отдает.
– Он и есть. Вот заболеешь… Не скоро ты еще заболеешь! – вдруг рассердился невесть с чего Тимофей. Дергая себя за узкую бороду, глядя вбок, сказал резко:
– Серебро свесить я тебе могу, а только вперед говорю, Олекса: ты брось сам свейские куны обрезать! [15]. Мне за тебя сором принимать невместно! Отца не позорь, мать – с нею живешь! Приноси мне, я обрежу. Не хочешь – к Дроциле, Кирьяку, Позвизду. Тому верить можно.
– Ну что ты, брат, чем в чужой-то кардан… Не чужие мы с тобой! Да я тебе завсегда верю! – растерялся Олекса, уличенный Тимофеем. Покраснел густо: «Нечистый попутал меня в тот раз, и ведь помнит же!»
– Ну, а веришь, так слушай! – буркнул Тимофей, отходя. – Серебро свешу. Скоро ли нать?
Олекса сказал. Помолчал Тимофей, подумал, по-отцовски пожевал губами, кивнул согласно. Поднялись.
– Завтра буду. Только знаешь, я пива не пью, нутренная у меня.
– Знаю, мать уж для тебя постараетце.
– Ну, прощай! Спасибо, зашел!
Все ж таки обрадовался брат, хоть и виду не показал.
Дома сели ужинать своей семьей. Станяту и остальных ради такого дня позвал к столу. Завтра с именитыми гостями уж не посадишь, а обижать, величаться тоже не хотел Олекса. Был он и сам прост, да и расчет имел свой, торговый: пускай там бояре по-своему, мы – люди посадские, мы и на вече и в сече – со всеми!
Подавали на этот раз Любава и новая девка. Мать с Домашей сидели за столом. Мужики по одну сторону, бабы – по другую. Во главе стола мать, Ульяния. Домаша напротив Олексы, разрумянившаяся, с потемневшими глазами.
Хороша! Сейчас лицом похожа на ту, шестнадцатилетнюю, что впервые увидал холостой Олекса в Никольском соборе, на всенощной, десять годов назад.
Как они тогда, молодые, только-только расторговавшиеся купцы стояли двоима с Максимкой, поталкивая друг друга плечами, да искали красавиц, вполуха слушая службу. Щурился Олекса, поводя очами по ряду склоненных голов, подмигивал вспыхивающим молодкам и девкам, что отворачивались стыдливо и нехотя, и вдруг как огнем полыхнуло из-под темного плата: огромные глаза в длинных ресницах на бело-румяном лице, и брови блестящие, соболиные, и нос, чуть вздернутый. Закусила губу, чтоб не улыбнуться, зубы – саженый жемчуг. А глаза-то, глаза! Море синее! Наверно, тоже жарким румянцем залило лицо, постоял, боясь вздохнуть, распрямляя плечи, охорашиваясь, и тряхнул кудрями, и, крестясь, чуть тронул кудреватую бородку свою, и глянул опять. И увидел: в тот же миг оглянулась и она, и вновь как полыхнуло синим огнем, и опять, закусив губу, едва сдержала улыбку.
Толкнул под бок Максимку – тогда Максимка, а нынче Максим Гюрятич, а все такой же!
– Кто? Которая? Завижая Домаша, купца Завида, суконника, дочь. Тут отступи, не досягнешь!
– А может, и досягну?
Не встречал по весне в хороводах, ни на беседах зимой, не ловил в сенокосную пору в толпе хохочущих девок, не стерег на купанье – подглядеть нагую, не шутил у колодца, не кланялся в торгу. Осенними темными вечерами не ожидал у тесовых ворот: не стукнет ли пятою избная дверь, не простучат ли дробно легкие шажки по лавинкам от крыльца до калитки.
Но с той же легкостью, с какой кидался в рискованные торговые обороты, – удачлив был не умом, сердцем знал, когда надо рискнуть (до того три дня, подавляя вспыхивающий восторг, ходил по дому, постукивая каблуками, и как летал), – решился вдруг и разом ударил челом самому тысяцкому:
– Сватай!
Боязнь была: не захочет вспомнить Жирослав. Вспомнил, помянул старого Творимира. Обязан был покойному по плесковскому делу, тут и расплатился с сыном. А уж сам тысяцкий сватом – не посмел отказать Завид. Мать всплакнула, благословляя… Удачлив, во всем удачлив Олекса!
А там уж и сборы свадебные, сиденья невестински.
И как он тогда с подарками, принаряженный, приходил, а Домаша глядела на него удивленно-испуганно. Ждала ли, чем кончится девичья шалость за всенощной? Принимала дары, вздрагивая ресницами, губы приоткрыты по-детски, а девушки пели:
Он куницами, лисицами обвесилсе, Да вкруг каленыма стрелами обтыкалсе Он тугим лучком да подпираитце, Он ко кажному ко терему привяртывает, Да он ко кажному окошецку припадывает…
И краснела, заливаясь нежно-алым, а потом и темно-алым румянцем, когда допевали:
14
Порты – платье, одежда вообще.
15
Иностранные серебряные монеты взвешивали и обрезали с краев лишнее (сверх принятого веса) серебро.