Страница 17 из 112
Граждане православные засмеялись, а поп вытаращился на них круглыми пьяненькими глазами, под которыми цыганскими сережками выгибались перепойные синяки, неодобрительно покачал головой и возгласил:
— Истинно, слышу не смирение слезное, а еретический смех в храме божьем, вяще же ничто же!
— Изыди, батюшка, не брюзжи напрасно, потому что не твой день сегодня, — сдерживая улыбку, заговорил Григорий Стратонович. — Не оскверняй святого и школьного места недостойной буряковкой.
— Не буряковкой, а сладчайшей абрикосовкой, — поучительно уточнил отец Хрисантий, и на его довольно земное лицо легло выражение комедийной святости. — Абрикосовка — воистину веселит сердца, ее и на благочинном соборе постановили.
— За что же вы, батюшка, сегодня потягивали увеселитель сердца: за крестины или поминки?
— Не угадали — за последнюю сводку Информбюро! — он победно поднял вверх указательный толстенный перст.
— Тогда прощаются грехи ваши.
— Богохульник! — выпалил отец Хрисантий и опустился на парту, прикрыв ее пышными телесами и одеждами. — А ты ведаешь, чадо младоумное, что мой отрок под самым Бреслау сто двадцатидвухмиллиметровым дивизионом командует? То-то и оно! Если бы у него было не духовное, а рабоче-крестьянское соцпроисхождение, он, может, в полковники выскочил бы, и я тогда пил бы только генеральские коньяки!
Такое чистосердечие развеселило Бессмертного и Заднепровского.
— Так отрекитесь, отче Хрисантий, от своего сана, повесьте рясу на огородное чучело, чтобы собственные дети не стыдились вас, — посоветовал Марко.
— Не могу отрешиться от сана, тогда весь мой род перевернется в могиле: он начал поповствовать еще при крепостничестве, это я сам нашел в клировых сведениях, а отец мой был аж отцом-ключарем. Так как же мне прощаться с поповством? Да и лета мои не те, и голос не тот: руководить самодеятельностью не возьмут, а заглядывать в руки детям не хочу, — совсем откровенно заговорил батюшка. — Опасаюсь только, чтобы потом из-за меня чадо мое не уволили из дивизиона, — истинная печаль легла на мясистое лицо попа и на его обвислый огурец носа.
— Кто же его может уволить, когда он в самом аду побывал! — успокоительно сказал Марко.
— Э, не говорите мне: я не сегодня родился на свет. Фортуна — неверная девица. Адам в раю возле самого бога проживал, но прогнали же его даже из рая. Молюсь и за свое чадо, и за все святое воинство.
— И по совместительству пьете?
— И пью, — согласился отец Хрисантий. — Этим христианин и отличается от турка. — Раскачавши тело, он встал с парты, подошел к угарному светильнику, провел над ним рукой и драматически наморщил лоснящийся лоб. — Это невменяемое копчение скоро всех святых в грешников превратит, и не будут люди знать, кому поклоняться. И зачем такие хлопоты святым?.. Грехи, грехи и военная суета, пойду еще благовест почитаю. — Но сначала он, пошатываясь, повернул на клирос, где висел реестр святых с определением, кто из них и в чем помогает грешным мирянам — или в хозяйстве, или в медицине. Там отец Хрисантий чем-то остался недоволен, потому что забубнил, как осенний дождь, прошаркал сапожищами по стертому полу и скрылся в темноте.
Когда заскрипели и громыхнули церковные двери, Григорий Стратонович спросил Марка:
— Как вам наш душеспаситель?
— По-моему, жизнелюб.
— И даже бабник.
— До сих пор?
Григорий Стратонович засмеялся:
— До сих пор. Однажды под хмельком признался, что его грешить заставляет только давняя привычка, а не что-то другое.
— Хорошее имеете соседство. Чего он так поздно приходил? Проверить, как приемыш ведет хозяйство или привела любовь к храму божьему?
— Скореє, любовь к водке. Наверное, где-то немного не допил. А в ризнице у него есть некоторые запасы не только красного вина. Может, воспользуемся ими? Не раз отец Хрисантий соблазнял меня в подходящий час наведаться в его закуток.
— Глядите, еще этот душеспаситель споит вас, — улыбнулся Марко.
— Такое не угрожает мне. Но сегодня можно было бы отметить ваш приезд.
— Спасибо, воздержусь.
— Не употребляете этого зелья?
— Употребляю, но теперь, к сожалению, перешел на наперстки: медицина так обчекрыжила мне внутренности, что там теперь больше души, чем тела… Полуживого выпотрошили, разобрали меня как-то в подземном госпитале, а здесь как ударит артналет и перекалечил чуть ли не всех, кто работал возле меня. Остался я сам и через некоторое время, придя в сознание, сгоряча встал на локти. Нигде никого, только на операционном столе лежат возле меня все мои внутренности и потихоньку паруют. Никогда не думал, что такие они непривлекательные и так их много. Но потом медицина так походила с ножами, что остались рожки да ножки: постарались, чтобы человек меньше хлеба и напитков потреблял.
Григорий Стратонович с сочувствием и увлечением взглянул на Бессмертного:
— Чтобы кто-то так сказал о своем увечье, поверьте, впервые слышу!
— Поверю. А теперь заиграйте, Григорий Стратонович, что-то душевное, печальное.
— Печальное? Почему?
— А в этих песнях, кажется мне, всегда больше души.
— Вы же подтянете?
— Об этом и не просите. Тело мое фашисты здорово покромсали, а дух и голос почти довоенного калибра остались.
— А мой голос, как и молодость, оборвался в турецкой неволе… Слышал, что много знаете песен.
— Какой украинец не знает их? На бесхлебье, или на хлебах, или в хлебах вырастает, а с песней не расстается.
— Это правда, что когда вы вернулись из нехорошего места, то семь дней со своими друзьями выпивали и лишь одни свадебные песни пели?
Марко весело покачал головой:
— И здесь приврали — только четыре дня.
— И только свадебные?
— Только их. Тогда на печальные не тянуло.
— И на четыре дня хватило свадебных песен? — с недоверием посмотрел на Марка.
— Как раз только на четыре, а дальше пошли работать. Да вы не удивляйтесь, тогда у меня память крепче была и к песням, и к книгам. Не начнем ли с «Забіліли сніги та забіліли білі»?
Печальной тоской и стоном отозвались струны кобзы; в унылом звучании загрустила песня двух бурлаков над судьбой неизвестного человека, который вместо судьбы имел несправедливость, холодную, как снега забелевшие, но имел и верность побратимскую, горячую, как кровь, набежавшая из чистого сердца.
Молчаливые святые, застоявшиеся на своих пожизненных местах, с удивлением прислушались к житейскому пению, а Марку не раз казалось, что их песню слушает еще кто-то, притаившийся в темени возле дверей. Это снова и снова напоминало ему встречу с неизвестной женщиной.
«Не причудлива ли судьба его?» — послал мысли к разрушенной школе и во все концы, где встречал или проходил мимо того, что люди назвали судьбой.
Где-то, как в подземелье, невыразительно пропели первые петухи. Марко встрепенулся, прислушиваясь к полузабытому пению.
— Как быстро время прошло, — начал собираться домой.
— И для меня мелькнуло, как минута.
Григорий Стратонович провожал Марка до руин школы. Здесь он, как перед этим Марко, тоже поднял кусок холодного камня и молча взглянул на него.
— Спрашиваете, когда школа будет?
— Спрашиваю, потому что живу ею и во всех наилучших снах вижу ее. Думаете, роскошь морозить ваших детей в церкви, а своих на колокольне?
— Как на колокольне? — удивился и нахмурился Марко.
— А кто же мне зимой в сожженном селе мог приготовить хоромы? Вот и нашел себе на колокольне временный приют. Есть у меня пятеро детей…
— Пятеро!? — с недоверием переспросил Марко. — Сколько мира, столько и дива! Когда же, извиняйте, вы разжились на пятеро детей? Где время взяли?
Заднепровский улыбнулся:
— Время обо мне само позаботилось.
— Близнецами награждало?
— Нет, обошлось без них, а то еще больше было бы.
— Так вы до встречи с Оксаной уже имели деток? Ничего не понимаю.
— И не коситесь, Марко Трофимович, придется еще задержать вас до третьих петухов одной историей.