Страница 105 из 112
— Извините, что такой темный, с примесями, как наша судьба, потому что трудности… — конечно, с перцем сказал дед Евмен.
Секретарь ЦК пристально взглянул на старика.
— Это верно, что судьба наша еще с разными примесями: было кому натрясать их. Но теперь мы и за эти примеси возьмемся, — сказал убежденно. — Примеси должны исчезнуть, а судьба расти!
XL
Пять дней и пять ночей гудели в полях молотилки. Над ними, как бесконечные жертвы, взлетали золотогривые снопы; сапожные ножи барабанщиков били им под самое сердце, и обессиленные колосья торчмя головой летели в клыкастые пасти, в ненасытное гудение и в бешеную круговерть, где стонало, звенело, плакало и сладко падало на землю натруженное зерно. Шершавые, со степной пылью женские руки колдовали над ним, будто передавали ему плодородие, весовщики не успевали взвешивать, а водители и ездовые вывозить его, и в степи из ржи, пшеницы и ячменя вырастали золотые вулканы.
На старых дорогах и новых путях увеличилось птиц. А большой хлеб ехал и ехал и на элеваторы, и в землянки, и в свежее жилье. В селе запахло ржаным духом, и потому обнадеженные земледельцы не отходили ни днем ни ночью от молотилок.
А когда не хватало снопов и когда обижено начали стихать машины, люди сами снопами падали возле них, падали на золотые вулканы зерна, на подсиненные луной стерни и сразу же с улыбкой или вздохом уходили в сон. И там над ними снова взлетали гривастые снопы, бесновались молотилки, а около них детской речью шуршало зерно.
Идет Марко степью, как завороженным царством, и засыпает на ходу, потом встрепенется, изумленно посмотрит, как вокруг шевелится серебристо-синее лунное сияние, как под ним роскошно, — головы в зерно, а ноги на дорожку — счастливо спят чубатые парни, прислушается к росяному шепоту и сам произнесет себе:
— Я люблю вас.
В ярине отозвалась перепелка, и мужчина спросонок говорит к ней:
— Я люблю тебя, пичужка, люблю твое пение.
Перед ним в кружении проходит звездная карта неба, и он тоже говорит, что любит небо, и чувствует, что вся любовь не вмещается в его теле.
В долине над ставком зафыркали кони. Марко остановился, совсем проснулся и, удивляясь, засмеялся и к лошадям, с темных грив которых осыпались лунные лучи, и к ставку с затонувшим в нем небом, и к клочьям тумана, что на цыпочках скрадывались над камышами.
Давно не было так отрадно на душе у мужчины, потому что там хорошо вместились и люди, и земля, и ночь, и эти кони с темно-серебряными гривами, и зерно, и надежные расчеты, которые держал в голове. Если все будет хорошо, люди будут иметь и хлеб и к хлебу. Это уже видно по озими и ячменю. А лен и конопля, ей-ей, должны вывести его в какие-то миллионеры. Правда, об этом в этом году больше, чем он, заботилась, спасибо ей, сама природа: прямо все свои щедроты принесла и на поля, и на луки, и на овощи, и на сад. Повезло ему, и только. Ну, а теперь, человече, не разевай рта, думая о завтрашнем дне…
Вот и идет полями новый миллионер в порыжевших кирзовых сапогах, в отбеленной солдатской рубахе, похудевший и голодный, и улыбается ко всему широкому миру, и к людям, что спят на земле. И славно ему с ними, как зерну в одном колоске, что вместе встречает и грозы, и солнце.
Из одного кармана Марко вынимает засеянный цифрами блокнот, а из другого — томик поэзий Шевченко. И ни цифр, ни стихов при мерцающем лунном сиянии он не может читать и вполголоса обращается к темным с лунными гнездами вербам:
Деревья изумленно слушают мужчину, кивают ему своими венками и осыпают на воду синюю росу. Около самого берега скинулась рыба, снова заржали кони, и далеко за одиноким ветряком отозвалась девичья песня. По ком она сокрушается, кого ищет в этом очарованном мире?
Когда-то ночами его в поле так же с песней искала Елена. И он шел на ее голос, а потом на какой-то тропинке видел тонкую фигуру с белым узелком в руке. Увидев мужа, Елена обрывала пение и начинала укорять, что он, Марко, и не обедал, и не ужинал, и забыл про жену, и сам извелся и похудел. А он посматривал на милое, с оскорбленным узелком губ лицо, улыбался, разворачивал белый платок и до тех пор нахваливал все, что находил в нем, пока у жены не расправлялись губы. Тогда она обзывала мужа прехитрой лисой, прислонялась головой к его плечу, сокрушалась, что он так однажды свалится с ног, и снова потихоньку начинала что-то петь. А он под ее пение, бывало, и засыпал. Неужели это было?
Удивляется он, и удивляются вербы. За ними вздрогнуло небо и будто осело за венца земли… А то он снова засыпает… Как сладко, ручейками, затекает сон в его тело и так прикрывает веки, что уже нет силы их раскрыть. Вот здесь, может, и лечь возле вербы с выбитой сердцевиной и узловатыми корнями? Марко, пошатываясь, хочет опуститься на землю. Но что это?.. Песня возвращается к нему, приближается, и он ясно слышит, что это песня Елены, это ее голос! Ее!.. Что же это делается с ним?
Широко в удивлении раскрыв глаза, веря и не веря, он прислушается к голосу, который наплывает на него, топит его в воспоминаниях и бьет под сердце, как нож снопы. Нет, не может такого быть. Это грезится ему… Он поднимается на подсиненный холм, где сквозь сон вздыхает кудрявый овес, и застывает на месте: от ветряной мельницы к нему, напевая, идет его Елена, а в ее руке белеет узелок. Ужас охватывает Марка. Небо и земля покачнулись в его глазах и стали меньшими. Он подается назад, растерянно оглядывается по сторонам и в это время слышит надрывный вскрик:
— Отец!
На тропинку падает белый узелок, а по тропинке, надламываясь, расплываясь, бежит, летит тонкая фигура и, смеясь и плача, падает отцу на грудь.
— Татьянка, это ты? — еще не веря себе, пораженно и тихо спрашивает Марко, как спрашивали тысячи родителей в этом году. Он охватывает дочь обеими руками и возле своего сердца слышит стук ее сердца. — Татьянка, это ты? — больше никакие слова не приходят к нему.
— Я, отец, я, — целуя его и плача, тоже больше ничего не может сказать дочь. Она, как перепелка, вздрагивает в его объятиях, и вздрагивает ее золотая коса, такая же, как была у Елены.
Марко поднимает к луне голову дочери, всматривается в ее лицо, пальцами вытирает ее слезы и не радостно, а жалостно улыбается ей.
— Какая же ты хорошая, дочка, кровинка моя. — И на его глазах Татьянка впервые видит слезы, и она тоже вытирает их пальцами.
Так и стоят они некоторое время, как вырезанные из камня самой истории.
— Как ты на маму похожа, пичужка моя!.. И косы такие же.
— Не такие, отец, — с печалью посмотрела на него, и в ее глазах и слезинках сразу прошли все прошедшие страдания. Она опустила на плечи платок, и отец в золотых косах увидел седую прядь.
— Кто же тебя так обидел, дитя мое? — аж застонал, прислоняя к себе худенькие плечики.
— Изверги, отец… в концлагере… Они так били меня, что глазами не слезы, а кровь шла… Они смогли выбить кровь из глаз, но не смогли вырвать признание из души, — ясно, сквозь горе и печаль взглянула на отца, а в уголках ее губ шевельнулась упрямая и гордая улыбка. И он впервые узнает свою силу и свою непоколебимость в этом колоске.
Словно защищая дочь от теней прошлого, отец прижал к себе свое счастье, а сам посмотрел в самый край ночи, где еще таились изверги, где еще на золоте и железе горбилась недобитая кривда… Будьте вы прокляты!..
— А как вы, отец? — уже совсем улыбается Татьянка к нему.
— Ничего, дочка, ничего… Как хорошо, что ты вернулась… Пошли же, маленькая, к бабушке.
Они поворачиваются и, прислоняясь плечом к плечу, узкой тропинкой идут в село. Вот Татьянка поднимал белый узелок с земли, что-то вспоминает, разворачивает и подает его так же, как раньше это делала Елена.