Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 43



Через неделю-другую лихорадка эта прошла, и я, к удовольствию брата, перестал жарить скорлупу вместо яиц и посыпать суп сахаром или содой вместо соли.

Нужно было ждать, а я не люблю и не умею этого делать. Поэтому весь остаток июля и начало августа, до утиной охоты, я не отрывался от мольберта, чтобы не думать о тетеревах. Смешивая краски шпателем, я наносил им же широкие многоцветные полосы, заставляя небо в пейзажах дрожать и переливаться. А на фоне таких причудливых закатов, в самых вершинах полупрозрачных осенних берез сидели и объедали невидимые сережки черные лирохвостые птицы.

Несколько раз по осени, отрываясь от любимой охоты в лугах, я ходил к тому лабазу в черничнике, но ни самих птиц, ни каких признаков их присутствия там мне обнаружить не удалось. Тем не менее, шалаш я восстановил и остался доволен его просторностью и хорошим обзором в сторону просеки и болотины.

Год удался на пролетную утку, зайцев и лис. Скучать не приходилось и из-за разных происшествий домашнего и вседеревенского масштаба.

Одно из них в одночасье привело меня вдруг из лагеря нейтралов в лагерь лютых врагов Петьки-Шулыкана. Дело в том, что тому два года как Беса сбил автомобиль, и мне пришлось перевести его из норных в пенсионеры по инвалидности. Всякое перевозбуждение кончалось для ягдтерьера продолжительными судорогами, и потому удовлетворение его охотничьей страсти пришлось ограничить апортировкой осенней утки. Так вот в эту зиму, благодаря воровскому умыслу Петьки, Бес понорился. Однако, это уже другая история.

Декабрь и январь пролетели в праздничных хлопотах, охотах и окончились небольшой выставкой моей графики в Нижнем. Томительным и морозным оказалось начало метельного февраля. Со второй половины месяца я не выдержал и однажды скатался на лыжах за Волгу. После этой бесполезной поездки ожидание весны уже не казалось таким тоскливым.

Зима подзатянулась, и восьмого марта, когда мы с братом суетились, поздравляя Валентину и прочих наших многочисленных подруг, стоял мороз под двадцать градусов. Весна медленно, несмотря на высокое и жаркое солнце, устанавливалась в деревне, а за околицу вообще боялась выбраться. Днем я выходил раздетый по пояс на открытую веранду в сад, где не дуло, ставил самовар и загорал в горячих ослепительных лучах. Я пил обжигающий нёбо чай, щурился на жирную прозрачную сосульку и млел в счастливой истоме, не умея уже ни читать, ни писать, ни думать, о чем бы то ни было. А объяснялась эта моя меланхолия просто— к этому времени я уже увидел наброды.

Сразу после праздника я помчался за Волгу и еще издали, пробираясь по просеке, изрезанной ломаными полосами голубых теней, увидел, что все белоснежное поле перед шалашом разрисовано витиеватыми петлями чьих-то следов. Казалось, будто игрушечные гусеничные тракторы размеренно и деловито катались туда-сюда по поляне то параллельно один другому, то пересекая след друг друга. Нет-нет, они опускали на снег какие-то балансиры, и те мягко очерчивали волнистыми линиями сравнительно глубокие колеи. На полянку я въехал, дрожа от возбуждения, и, рассмотрев ближайший ко мне четкий куриный след — точь-в-точь петух натопал, — медленно, как с минного поля, отступил назад.

— Они, они, они, — ликовало мое существо, и березы чуть насмешливо и снисходительно покачивали утонченными вершинами.

Шалаш был засыпан, словно берлога, вознесенная каким-то чудом над сугробами. Я вычистил наметенный внутрь снег и набросал на доски лапника.

Вы знаете, что такое счастье? Нет, вы не знаете, что такое счастье. Этого нельзя знать. Это можно только чувствовать.

Лыжи, ружье, патронташ, унты, спальник на собачьем меху — все было спрятано дома у деда Сани, и я ждал только часа, когда, уходя под вечер, скажу брату, что весна, мол, и раньше утра не жди.

Апрель нежный и теплый, как поцелуй, тронул льды у снега, и все взыграло, забурлило, засверкало, бросая повсюду яркие блики. Сначала пошли мутной глинистой водой снега с нашего высокого берега. В такое время я завидую детям, пускающим по ручьям парусные кораблики. Кудьма вздыбилась, исполосовав трещинами лед, и ждала теперь знака свыше, чтобы выйти из повиновения зиме. Воздух был сырым и горячим, окон на ночь не затворяли. И, наконец, настала та теплая и темная ночь, когда гора и деревня на ней вздрогнули от могучего вздоха стихии. Лед пошел.

И тогда я со всей отчетливостью вдруг понял простую и непоправимую вещь — охота закончится раньше, чем пройдет лед. Это было так невероятно и в тоже время естественно, что я почувствовал себя просто глупым, несчастным, обманутым ребенком, родившимся 29 февраля и ждавшим очередного дня рождения целый год, а потом вдруг не обнаружившим в календаре этой даты. Отчаянье пульсировало в висках, а дальнейшая жизнь была лишена всякого смысла.

Открытие десятидневной охоты объявили на второй день ледохода.

Обычно лед идет те же десять дней, хотя через четыре— пять уже можно плавать на лодке. По два раза на дню я заходил в прокуренный и прокопченный домишко деда Сани, который должен был отвезти в Затон и на другой день забрать меня оттуда, справиться, не захворал ли и не запил ли он.



— Ты меня не пытай, я не шпиён, — обижался дед на мои проверки. — Сказал свезу, сталоть свезу. В уставе старого солдата слово «отступление» не обозначено!

Погода вдруг резко изменилась, и надрывно-синее небо затянули холодные тучи. Моросило целыми днями, пока не пошел снег. Редкий и какой-то ненужный апрельский снег, таявший, едва снежинки касались земли, прервал тягу, и вечерами мы сидели дома. Слякоть тоскливым студнем-дрожжалкой скользила по дорогам, лезла в сени и наполняла душу.

На шестой день ледохода и второй день дождя дед Саня запил. Тютюня, чуявший с большого расстояния, как кобель пустующую суку, запах самогонки, переселился к деду. Тон обиды в голосе деда Сани теперь, когда я нашел их тепленькими, сменился на оправдательный и снисходительный одновременно.

— А чё ты к затонским-то? — с трудом выговаривал он, стараясь посмотреть на меня обоими глазами одновременно и обращаясь за поддержкой к Тютюне, упрекал: — Нашими брезгает. У тутошных зады не румяные.

Тютюня, ничего уже не соображавший, кивал головой и бессмысленно смотрел на пустую четверть.

— А мы тебе с румяными найдем. Вон Тютюня Вальку тебе отдаст, а ты нам пузыря ставишь.

Услышав это, Тютюня оживился и поискал глазами по комнате меня, а заметив, но так и не сумев зафиксировать взгляд, улыбнулся улыбкой идиота.

— Велю, и она сполнит! — возбужденно сказал он куску черствого черного хлеба. — Аты нам — пузыря.

— Допились, — обреченно помотал я головой. — Дочь за бутылку продать готовы.

— Дочь за бутылку?! — сконцентрировав остатки силы воли в области лица, оскорбился Тютюня, словно это я предлагал им продать мне Валентину за бутылку, и обернулся на деда.

Дед Саня удивленно и вместе с тем осуждающе посмотрел на меня и одновременно мотнул головой, что, мол, он тоже не согласен с таким моим предложением. Во-первых, Валентина городская, с высшим образованием, врач-стоматолог, во-вторых, тут ее отец сидит, поэтому бутылки за нее мало.

— Ты нас с дедом неделю поить должен за Вальку-то! — высказал наконец с упреком Тютюня и упал на пол.

— А ну вас к чертям собачьим, — махнул я рукой и ушел.

За два дня до окончания охоты, когда вода почти затопила луга, и лед белыми островками держался лишь кое-где за кусты и деревья, самогон, настойка пустырника, одеколон и деньги у них кончились. Очухавшись к концу дня и поправившись хлебным квасом, они отвезли меня в Затон, стребовав-таки бутылку на опохмелье.

По неузнаваемым в половодье местам я побрел, сгибаясь под тяжестью рюкзака, к шалашу. День был хмурый, и мелкие капли мороси нет-нет приятно осыпали разгоряченное лицо. Сапоги однообразно хлюпали в многочисленных ручьях и лужах, трепетно дул в вышине в свою дудочку бекас, и снег серел по ямам и овражкам гигантскими кусками обмусоленного и вывалянного в угольной пыли сахара. Пахло вербами.